Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
«Это — политический оправдательный приговор Сталину, — продолжал Эрнст Генри. — И то, что выносите его Вы, Эренбург, трудно понять».
Прав бывший сотрудник «Роте Фане». Тысячу раз прав. Действительно, трудно понять автора мемуаров. «Не вам это делать, Илья Григорьевич», — такими словами начинает свою филиппику Эрнст Генри и далее совершает самую первую и самую серьезную до сей поры попытку вскрыть изнутри сталинскую систему, показать ее гнилость, бездарность, безжалостность и тупиковость. К сожалению, спустя сорок или почти сорок лет отечественная историко-юридическая мысль не двинулась дальше разоблачительного мини-исследования бывшего офицера
Неумение, нежелание и психологическая невозможность высказать истину, обнажить ее сущность в нужный момент много повредили Эренбургу. И до сих пор вредят. Он рассчитывал на понимание и добился бы его в полной мере, сумев избежать привычных для своей эпохи клише. По-человечески понятно, почему в тогдашних условиях Илья Григорьевич был вынужден искать самооправдания, но мало кто у нас задумывался, как он принял эти условия, во имя чего он попал в них, какие идеи его подвели к трудным обстоятельствам, через что он прошел, прежде чем получить письмо от Эрнста Генри.
Эренбург один на один боролся с тем, что он считал злом, и никто ему в том не содействовал, Он не имел за своими плечами Твардовского и «Нового мира», как Солженицын, а главное — он жил в ином обществе. Ему никто по-настоящему не помогал. Наоборот, все мешали и всё мешало. Все угрожали и всё угрожало. И не только ему, но и беззащитной семье. Никто об этом у нас не думает. Требуют жертв, требуют жизни, требуют смерти. Ранняя гибель Эренбурга никому бы не принесла пользы.
На этом я и покончу разбор открытого письма — одного из тысяч пришедших вскоре умершему адресату. Я только частично присоединяюсь к мнению Варлама Шаламова — к его комплиментарной оценке огромной работы Эренбурга. Анализ же сталинской системы Эрнсту Генри удался, невзирая ни на что. Интеллект Человека у руля он оценил лучше Эренбурга.
О работе Сталина по вопросам языкознания говорили даже на занятиях по латинскому языку.
— Иосиф Виссарионович выражает свои мысли с присущей латинянам лаконичностью, — утверждал, подкручивая усы и поглядывая на дверь узким и косым от природы глазом профессор Тарасов — личность невысокого роста, в душегрейке и теплых ботиках. — Великий вождь афористичен — здесь заложен секрет его доступности. Народ тяготеет к афористичности. Нуте-с… Отправимся дальше по нашему фарватеру.
Другой преподаватель, Владимир Мильков, заканчивал аспирантуру. Горбоносый и страшно близорукий блондин, все семинарские занятия начинал с короткого вступления:
— Значит, так, дорогие мои мальчики и девочки, о гениальном труде товарища Сталина Иосифа Виссарионовича мы уже подробно переговорили на предыдущем занятии…
Что было очевидной ложью. На предыдущем занятии он извергал из себя только похожую фразу.
— А теперь перейдем, вооруженные новыми знаниями и усовершенствованным научным инструментарием, к разбору очередной нашей темы в дискуссионном порядке. История нашей партии учит, что свободная дискуссия есть единственная возможная форма утверждения истины…
Мильков откровенно иронизировал, и ничего — сходило. Работа вождя въелась всем в печенки. Я лично подозревал, что Сталин вцепился в этот курско-орловский диалект из-за событий у деревни Прохоровка. Там наши танковые соединения большой кровью одержали победу над «пантерами» и «Фердинандами», ну он и решил развить успех — превознести курско-орловский диалект над всеми остальными русскими диалектами. И будет еще
— А ты на других ребят не похож. Из моих знакомых Эренбурга никто в руках не держал. О Хулио Хуренито и слыхом не слыхивали. Отцу будет приятно с тобой побеседовать.
Совсем меня со своим Эренбургом запутала. Кто ее отец? Что он — специалист по Эренбургу? Сотрудник какой-нибудь дивизионной газетенки? Или фронтовик, которого дороги войны свели где-нибудь с писателем? Я не стал расспрашивать. Время придет — узнаю. Женя вполне оценила тактичность. Когда профессор Тарасов сменил Милькова и начал на доске подчеркнуто аккуратно выводить изречения древних, Женя сунула мне записку без тени смущения:
— Я не уверена, что ты хорошо запомнил, где я живу. Тут адрес и подробный план расположения Бактина. Обязательно приходи! Обязательно! — Она замолчала и принялась жалостливо смотреть на потертую спинку душегрейки Тарасова, продолжавшего мотаться у доски.
— У него здесь никого нет. Он очень одинок. Его сослали за то, что дочь вышла замуж за югослава, кажется, курсанта Военной академии. В чем он провинился?
Ее космополитическая сущность и здесь взбунтовалась.
— Ладно, не плачь, — сказала Женя. — Вот влепит тебе неуд — будешь знать. — Неуд Тарасов никому не мог влепить по причине мягкости и слабости характера, что ставилось ему в вину на собрании, когда депортировали из Ленинградского университета в Томск, — не был он в состоянии и воспрепятствовать постыдной связи дочери с иностранцем. Мы сочувствовали седенькому старичку, носившему усы пиками, как знаменитый в 20-х годах литературовед Петр Семенович Коган, потому что сами страдали от невероятного одиночества в нашей уродливо перекошенной стране и искали выход в общении. Женя и не скрывала радости по поводу моего появления в Томске.
— Я догадываюсь, о чем ты думаешь, — сказала Женя в роще, прощаясь.
Она и впрямь была колдуньей-чародейкой. То Эренбурга дословно повторит, то просветит меня рентгеном и мысль прочитает, как на телеграфной — бегущей — ленте.
— Все одиноки в нашем мире, и каждый умирает в одиночку: чаще среди врагов.
Гансу Фалладе понравилось бы уточнение. А у меня мелькнуло: жить в одиночку хуже, чем в одиночку умирать. Теперь я считаю по-другому: умирать одинокому хуже. Близость финала вынудила изменить мнение.
Любопытно, выполнил бы свое предназначенье Эренбург, если бы существовал в одиночку? Ни Варлам Шаламов, ни Эрнст Генри ничего о предназначенье Эренбурга не пишут. Они, впрочем, как и остальные люди, будто не замечают, что Эренбург имел предназначенье, что не каждому дано. Вот здесь и зарыта собака. Как относился Эренбург к собственному предназначенью? Большинство относится к деятельности Эренбурга как к его частному делу. Действовал, чтобы жить и выжить. Это не совсем справедливо или даже совсем несправедливо. Усеченное, но достаточно обоснованное проникновение в жизненную задачу Эренбурга сделал польский писатель Ярослав Ивашкевич, первым обратив внимание на заключительное стихотворение книги «Опустошающая любовь», которая вышла очень давно — в 1922 гаду. Эренбургу тогда исполнилось тридцать лет. В стихотворении «Когда замолкнет суесловье…» есть многоговорящая строфа: