Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Ярослав Ивашкевич считает, что здесь содержится вся жизненная программа Эренбурга и что он выполнял ее до смерти. «В этих строчках, — утверждает Ярослав Ивашкевич, — заключается тайна, а может быть, и трагедия Эренбурга. Считая себя поэтом, он разменял — ибо считал это своим гражданским долгом — золотые цимбалы на пращу».
Утверждение верное, но не во всем. Эренбург разменял не до конца «золотые цимбалы». Он создал несколько превосходных поэтических циклов, прославленный роман — для краткости назовем его «Хулио Хуренито» — образец отличной русской прозы. «День второй», «Виза времени», «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца»,
Есть у Эренбурга и другие заметные вещи, например парижские и испанские главы в мемуарах «Люди. Годы. Жизнь», послесталинская повесть «Оттепель», название которой бесповоротно вошло в отечественную историю и дало имя выдающейся и горькой эпохе.
Нет, не все «золотые цимбалы» и не окончательно разменял Илья Григорьевич, хотя политика, то есть борьба с нацизмом, ставшая главным его занятием на протяжении десятилетий, в чем-то губительно подействовала на художественное восприятие действительности, на стиль и поэтичность, иногда вторгаясь в сферы сознания, ответственные за осуществление и поддержание на должном уровне именно литературного процесса.
Если бы блондин в бордовой рубашке имел членскую книжечку с профилем Ленина в нагрудном кармане, он затравил бы меня в два счета. Я никак не мог догадаться, что за червоточинка была у него в биографии. До сей поры любопытно. Жизнь миновала, а додуматься не в состоянии. Вроде все на месте: фронт, пятый пункт, медаль, родственников нет за границей. В чем причина беспартийности? Почему не проник в партию, не облегчил карьеру? Высказывался весьма патриотично, с густым националистическим оттенком, гордился, как положено, принадлежностью к русскому племени. Мы — русские! Прусских всегда бивали! Настоящей принадлежностью гордился, а не самозванной, принадлежностью подлинной, глубинной, корневой, генетической, а не придуманной, измышленной. Я тоже себя русским считал, чем вызывал, конечно, улыбку и у него, и позже у многих других. Как доказать, что я русский? Знанием языка, литературы, обычаев, нравов, привычками, вкусами, пристрастиями? Чем? Ничем не докажешь, лишь ненависть разожжешь. Язык знаю лучше — не сравнить. В литературе начитан обширнее. И прочее на более высоком уровне. Речь прямая, плавная, без акцента и чуждых интонаций. Кровь такая же красная…
Самозванцев вроде меня, как бы отказавшихся от собственной — природной — еврейской национальности, он, блондин в бордовой рубашке, презирал и относил к приспособленцам. Вот если бы я так же, как он, повторял при каждом удобном случае, что я — еврей, люблю еврейский народ, его историю, язык и культуру, о которых не имел понятия, то он меня вроде бы как уважал и признавал за своего товарища и соседа по общежитию.
Масса эпизодов, вопросов и вопросиков на эту тему, вполне, на первый взгляд, безобидных, запомнились, несмотря на минувшие полвека. Он обладал грубоватой изощренностью следователя НКВД, примитивной и провокативной, однако достаточно опасной, если не разглядеть ее сущности сразу.
Как ни удивительно, группа и особенно девчонки — курносый комсорг Миля Стенина, соседка по парте Женя, слывшая красавицей Галя Петрова — смуглая, голубоглазая, с золотистой копной волос, миниатюрная симпатичная шатенка — ее подружка — Таня Сальник, крепенькая сибирячка, ширококостная и громогласная Шура Абрамова, Люся Дроздова — дальневосточная дива, дитя уссурийских чащоб, с чистейшим, тонким, будто линией Энгра очерченным профилем, смешливая Оля Киселева и Ниночка, забыл, подлец, ее фамилию, сперва молча, но неодобрительно наблюдали за развивающимся конфликтом или скорее — гоном, потому что я в большинстве случаев не противостоял преследованию, а старался уйти подальше и в сторону, отступить, сбежать с поля боя или ответить в безвыходной ситуации вяло и неопределенно. Ребята — Володя Моисеев, Олег Король, Ким Саранчин — морщились: им не нравились подковырки, не нравилась ирония, не нравился угрожающий тон. Кто он, в конце концов, такой? Они тоже русские, коренные: ну и что? Где тут повод для гордости? Все вокруг русские — Бабушкин, Мильков, Ожегов, Блинов. И никто флагом не размахивает.
— Ты этот гон прекрати, — как-то мрачно бросил блондину в бордовой рубашке Володя Моисеев, с которым я подружился. — Прекрати этот гон! Понял?
Но он ничего не понял, не прекратил этот гон и продолжал свою игру, совершенно мне непонятную.
Я отчетливо воспроизвожу — чаще по ночам — в сознании холодный солнечный осенний день, которые еще попадаются в первых числах октября перед затяжным томским подмороженным ненастьем. Одно из семинарских занятий проводилось в главном здании университета.
Мы с Женей уселись, как всегда, вместе и провели в блаженном состоянии сорок пять минут, в то время как Владимир Ильич Мильков кого-то терзал у доски. И надо же такому случиться, чтобы блондин в бордовой рубашке поймал мой взгляд своим — да так крепко, что не удавалось от него оторваться. Он стоял у шкафа, где за стеклами на специальных подставках выставили разные геологические породы, камни и еще какие-то предметы. Он уже наткнулся на нечто, к чему исподволь стремилась натура. Скрючив плоский палец, он добродушно и необидно поманил меня, благо расстояние составляло несколько шагов.
— Не ходи, — буркнула Женя. — Надо — пусть сам подойдет.
Но я, дурачок, не послушал. Зачем по мелочам ссориться? Окружающее выглядело вполне невинно. Не заставит же он меня есть камни, чтобы доказать верность родине?! Угрозы будто бы не существовало. Однако, с другой стороны, зачем я ему? Нет, не за тем он меня подзывал, чтобы я ломал зубы о камни, доказывая любовь к родной земле! У страха глаза велики. Я внутренне напрягся: все-таки зачем я ему? Просто так он бы не поманил. И я, обезволенный каким-то магнетизмом, двинулся к геологическому шкафу. Едва успел приблизиться, как он ухватистым крюком притянул за плечи к себе — точно такой жест я увидел спустя десятки лет по телевизору у высокого чеченца в маске, когда обменивали журналиста радиостанции «Свобода» Андрея Бабицкого на военнопленных. Блондин в бордовой рубахе развернул мой корпус к отделению шкафа, где стояло на уровне глаз то самое нечто, привлекшее его внимание.
Теперь уже острие атаки хартманновских биографов стало направлено против меня и всех киевских мальчишек.
«Единственным проявлением человеческой доброты, которое видели немцы в России, были отношения простых крестьян, живущих неподалеку от лагерей», — безапелляционно декларировали Р.Ф. Толивер и Т.Дж. Констебль. Эренбурга они на несколько минут оставили в покое и принялись бить прямой наводкой по населению разрушенных иногда и до основания городов. Киев немцы разгромили прилично при отступлении, в чем, кстати, им помогли и родные войска. На воздух здания поднимали диверсионные отряды НКВД еще в 41-м году. Это считалось патриотическим поступком. Здесь более остальных отличился Иван Кудря, через год схваченный гестапо и замученный на Короленко, 33 — в здании, хорошо ему знакомом по советским временам. Там располагался Народный комиссариат внутренних дел Украины. Деятельность Кудри рассекретили лишь в 1965 году, наградив посмертно званием Героя Советского Союза. Словом, центральные районы Киева представляли собой груду кирпичей. Особенно пострадали Крещатик и Софиевская площадь. Неподалеку от Фуникулера, рядом с площадью, в сохранившихся помещениях взорванного при Косиоре и Постышеве Михайловского монастыря, жили пленные немцы, мадьяры и румыны. Маленький лагерек для местных строительных нужд привлекал мальчишек, и смею тебя уверить, дорогой читатель, что не только крестьяне, забыв недавнее жестокое прошлое, предпочитали проявлять скорее человечность, нежели злые мстительные чувства. Из тех, кто старался войти в контакт с пленными, было большинство реэвакуированных, таких, как я, и немало еврейских ребят. Бывшие в оккупации пленных как-то побаивались:
— Они еще возвратятся и сделают нам козью морду!
Слухи о возможном возвращении немцев отличались зимой 44-го года устойчивостью. А вот о Бабьем Яре говорили шепотом, неохотно и редко.
«Эти признаки человечности, — продолжают американские знатоки оккупационного периода, — вызывали припадки бешенства у садистов из НКВД, которые не могли выносить даже намека на нормальные человеческие чувства». НКВД на Короленко располагалось в двух шагах от келий монастыря, и сотрудникам, каждый день проходящим мимо, было абсолютно наплевать, что происходило у колючей проволоки. Я не спорю: вероятно, среди них имелись и садисты. Но в течение нескольких лет я ни разу не замечал со стороны людей в военной форме и особенно конвоиров проявлений садизма. Наибольшим безразличием к завязывавшимся знакомствам отличались конвоиры. Иногда крикнет лениво: