Еврейский вопрос / Необыкновенная история
Шрифт:
А между тем цель достигнута — вот какая: когда-то еще я соберусь оканчивать роман, а он уже опередил меня, и тогда выйдет так, что не он, а я, так сказать, иду по его следам, подражаю ему! Так все и произошло, и так происходит до сих пор! Интрига, как обширная сеть, раскинулась далеко и надолго.
Тургенев выказал гениальный талант интриги — и на другом поприще, с другими, высокими, патриотическими и прочими целями, конечно, из него вышел бы какой-нибудь Ришелье или Меттерних, но со своими узенькими, эгоистическими целями он является каким-то литературным Отрепьевым.
В кружке уже знали о нашей первой размолвке, но поговорили и замолчали. И я решил, конечно, молчать, потому что смешно же протестовать против готовой и напечатанной повести с романом en herbe,
Новый замысел Тургенева вывел меня из терпения и я сказал о нем прежде всего Дудышкину, с которым был знаком у Майковых, прежде нежели он и я сделались литераторами. Дудышкину было и смешно и странно смотреть, как Тургенев мгновенно бледнел и конфузился, когда я намекал нарочно при нем и при других то на “Дворянское гнездо”, то на новую повесть и переглядывался при этом с Дудышкиным. Может быть, так это и продолжалось бы ad infinitum, но сам же Дудышкин довел неловкостью своей дело до взрыва.
У него была страстишка подзадоривать людей, когда начинался какой-нибудь спор, и он любил посмеяться, когда обе стороны начнут горячиться, сделают сцену и т.п. Это его веселило, и он охотник был, где можно, стравливать. Конечно, это — не похвальная черта, но это делал он в пустяках, больше в шутку. Но тут шутка вышла плохая и едва не кончилась серьезно.
Новая эта повесть, с продолжением темы из Райского, вышла под заглавием “Накануне”, но я в печати ее не прочел, а знал только по рассказу Тургенева. Мы с Дудышкиным продолжали пересмеиваться между собой, а Тургенев смущаться при намеках. Однажды я встретил Дудышкина на Невском проспекте и спросил, куда он идет. “К бархатному плуту (так звали мы его про себя) обедать”. “Это на мои деньги (разумея гонорарий, полученный за повесть “Накануне”), — заметил я шутя, — будете обедать”. “Сказать ему?” — спросил смеючись Дудышкин. “Скажите, скажите!” — шутя заметил я, и мы разошлись.
Кто бы мог подумать, что Дудышкин сказал! А он сказал, да еще при пяти или шести собеседниках! Он думал, конечно, что Тургенев опять смутится, а он будет наслаждаться его смущением. Но Тургенев был прижат к стене: ему оставалось или сознаться, чего, конечно, он не сделает никогда, или вступиться за себя. На сцену, разумеется, появился Анненков, его кум, адъютант и наперстник. На другой день оба они явились ко мне, не застали дома и оставили записку, с вопросом, “что значат мои слова, переданные мною через Дудышкина?” Я пришел к Дудышкину и показал ему записку, спрашивая, в свою очередь, что значит эта записка?
“Вы ведь велели сказать ему ваши вчерашние слова”, — робко заметил он. “Не может быть, чтобы вы не шутя это думали. А если б я попросил вас ударить его — вы ударили бы?” — сказал я.
Дудышкин понял, какую непростительную глупость сделал он. Он был добрый, честный человек, очень умный, даже несколько себе на уме, осторожный, уклончивый — и тут вдруг так грубо ошибся, увлекшись своею страстишкой дразнить людей. Он подвержен был желтухе и с этого же дня заметно пожелтел и похудел.
Я сказал ему только, что если это поведет к серьезному исходу, т.е. к дуэли, например, то я имею полное право рассчитывать на него как на секунданта. Он согласился, но взял у меня записку, сказав, что повидается с Тургеневым и ответит ему как за себя, так и за меня, без всякого для меня ущерба. Я заметил ему только, что от своих слов не отопрусь.
Я не знаю или забыл теперь, что он говорил, помню только, что решено было с обеих сторон объясниться по этому делу окончательно, пригласив несколько других свидетелей. Пригласили, кроме Анненкова и Дудышкина, еще Дружинина и А.В. Никитенко и объяснение произошло у меня. Но из этого, конечно, выйти ничего не могло. Роман, большею частью, пересказывался наедине, потом в присутствии Дудышкина, частию Дружинина. Последние оба, мало интересуясь программой, знали только общий план романа — и, следовательно, не могли ни подтвердить, ни опровергнуть. Никитенко был приглашен как почетный свидетель, известный мягким своим характером.
Но я был смущен не менее его и не рад был, что затеялась вся эта история. Он, конечно, потребовал юридических доказательств, которых не было, кроме моей изветшавшей от времени программы, в которой я один только и мог добраться смысла. Когда мы уселись, то начали тем, что рассказали историю первой размолвки, с прочтением навязанного им мне письма, в котором упомянуто было кое-что из моего романа, а о том, что он хотел взять себе, умолчано.
Здесь Тургенев проявил образчик того актерства, которое составляет основу его характера и всей жизни. Последняя вся — есть не что иное, как ряд искусственных, более или менее тонко обдуманных и рассчитанных проявлений и сцен. Я не думаю, чтобы, оставаясь один у себя в комнате, он сел на стул или встал без расчета, без задней мысли, искренно. Никогда и нигде! И тут он ловко сыграл эту сцену и, конечно, обманул всех, кроме меня и Дудышкина. Последний знал его тонко и прежде еще говаривал: “Я с наслаждением наблюдаю, как он лжет!”.
“Обмануть доверие товарища!” — говорил Тургенев, по мере того, как я сам, подавленный этой тяжелой сценой, слабо, в нескольких словах, сказал о том, какое сходство вижу у него и у себя — и неохотно вдавался во все мелочи, памятные мне и Тургеневу и утомительные для прочих. Я понимал, что всем им, как равнодушным людям, только скучно от всего этого и что привлечь их к мелочному участию я не могу. Дружинин и Никитенко старались умиротворить все общими фразами: “Вы оба честные, даровитые люди — могли, дескать, сойтись случайно в сюжетах; один — мол — то же самое изображает так, другой иначе”… и т.д.
Тургенев напирал на то, чтобы указать сходство в повести “Накануне”, и наконец сказал, что я, верно, не читал ее. Это правда, но я помнил его рассказ. “А вы прочтите, непременно прочтите!” — требовал он. Я обещал.
По поводу этой повести он употребил грубый до смешного прием. Героиню там зовут Еленой, и у меня в плане, вместо Веры, прежде была Елена. “Если б захотел взять, так хоть имя-то переменил бы!” — сказал он.
Он приободрился, Анненков тоже стал ликовать, видя, что его патрон и кум выходит сух из воды. Я молчал перед этой беззастенчивостью, видя, что я потерял всякую возможность обличить правду — и пожалел опять, что не бросил сразу все. Все мы встали. “Прощайте, — сказал я, благодарю вас, господа, за участие”. Тургенев первый взялся за шляпу, из бледного и смущенного он сделался красным, довольный тем, что я юридически доказать не мог его plagiat, как он выразился, не решаясь перевести слова на русский язык — et par cause.
“Прощайте, И.А., — эффектно произнес он, — мы видимся в последний раз!”. И ушел, торжествующий. Тут и Дудышкин поднял смелее голову, видя, что дело не кончилось ничем{15}.
Так мы и расстались на несколько лет, не встречались нигде, не кланялись друг другу. Я еще более уединился у себя. Я потом пробежал “Накануне”: и что же? Действительно, мало сходства! Но я не узнал печатного “Накануне”. Это была не та повесть, какую он мне рассказывал! Мотив остался, но исчезло множество подробностей. Вся обстановка переломана. Герой — какой-то Болгар. Словом, та и не та повесть! Значит, рассказывая мне ее, он, так сказать, пробовал, узнаю ли я продолжение Веры и Волохова, и видя, что я угадываю его замысел, он изменил в печати многое. На это он просто — гений! Так он продолжал поступать и далее, и все свои заимствования у меня подвел под эту систему (как увидим ниже) искажения обстановки, то есть места, званий действующих лиц (с удержанием характеров), имен, национальностей и т.д.