Европеец
Шрифт:
Особо стоит остановиться на статье «Современное положение Испании», подготовленной для «Европейца» П. В. Киреевским. Статья рисовала мрачную картину безнадежного упадка страны, во главе которой находится «правительство всемогущее во зле и бессильное в добре, ведущее народ к скотскому закоснению» (Е. № 2. С. 237, 238). «Здесь приняты самые действительные меры против успехов рассудка и мыслей, невыгодных для дурного устройства» (Е. № 2. С. 247, 248). По убеждению автора, «ничто, кроме решительного преобразования в правлении, политике и во всей системе законов, не может освободить Испанию из самой глубокой бездны несчастий и унижения, в какую народ упасть может» (Е. № 2. С. 235, 236),
Чтобы оценить, как воспринималась эта статья современниками, необходимо помнить об огромном впечатлении, которое произвела на русское общество Испанская революция 1820–1823 гг., сначала ее успех, на три года установивший в стране конституционный строй, а затем поражение, достигнутое лишь в результате
Современники уловили цельность позиции, которая давала себя знать в разных, в том числе и в переводных материалах, появившихся в «Европейце». С этой точки зрения показательны суждения, которые высказывал В. Д. Комовский в письмах к Языкову. Активно содействовавший Киреевскому в получении разрешения на издание «Европейца», Комовский много ждал от нового журнала. «Желая добра русской литературе, нельзя не радоваться его (Киреевского. — Л. Ф.) предприятию», — писал он. Отвечая Языкову, который в письме от 5 января спрашивал: «Получили ли Вы Европейца? каково? Критики замечают, что он zu theoretisch 71* , — и, кажется, правы», — Комовский 11 января высказывает такое суждение: «Европейца получил и читал с большим наслажденьем духовным, вторично благодарю за него вас и Киреевского. Мне кажется, что за свой теоретический характер именно и достоин он хвалы: в наших прочих журналах — теория есть самая бедная, самая слабая сторона, следовательно, тут никогда лишку не будет. Прибавки к статьям переведенным также служат к отличию сего нового вестника литературного от прочих собратий: они дают ему вид стройного, внутреннего — согласно целого. Обыкновенно у нас переводы печатаются в журналах без всяких видоизменений; нашим издателям мало горя и нет дела, что журналы, с которых сбирают они оброк, издаются каждый в своем особливом духе, для особой цеди».
71 слишком теоретичен (нем.).
Третий номер «Европейца», как известно, не был допечатан. Кроме тех материалов, которые были для него набраны, сохранились сведения о двух вещах, которые Киреевский намеревался в него включить. Одна из них — начало поэмы Жуковского «Сказка о царе Берендее». В одном из писем Киреевского Жуковскому содержится указание, что он посылает автору «ее напечатанную часть, как она была приготовлена для 3-го № „Европейца”». Вторая — статья Киреевского о восьмой главе «Евгения Онегина». «… При случае, — писал он Вяземскому, — я пришлю Вам мой разбор последней главы Онегина, который был напечатан в третьей книжке. Поправьте его как угодно и передайте Сомову в его сборник для напечатания без имени». Статьей, о которой идет речь, мы не располагаем, и дальнейшая судьба ее неизвестна.
С тем же письмом Киреевский посылал Вяземскому «продолжение 19-го века» и предупреждал: «Это контрабанд, следовательно, не показывать его никому или немногим». Какие-то «контрабанды» ходили по рукам и в Москве. 13–15 марта Погодин записал в дневнике: «Киреевский сказывал, что подогревали его в раздаче третьего нумера». Погодина это смущало, так как он сам давал читать этот не вышедший в свет «нумер» Марии Сергеевне Мухановой.
Трудно предугадать, как сложились бы судьбы «Европейца», если бы он не был закрыт. Между группировавшимися вокруг него писателями не существовало единства. Поэтому в журнале, открываемом «Девятнадцатым веком», смогли обрести приют такие истово славянофильские стихи, как «Иностранка» Хомякова. За этими расхождениями крылись принципиальные разногласия, горячие споры, о которых впоследствии вспоминал Кошелев: «… мы зимою постоянно живали в Москве, очень часто видались и у него (Хомякова. — Л. Ф.), и у меня, и особенно у И. В. Киреевского… Тут бывали нескончаемые разговоры и споры, начинавшиеся вечером и кончавшиеся в 3, 4 и даже 5 и 6-м часу ночи или утра… Многие из нас вначале были ярыми западниками, и Хомяков почти один отстаивал необходимость для каждого народа самобытного развития». А вот что писал этот «ярый западник», услышав название журнала Киреевского: «За имя твоего новорожденного хочется тебя жестоко побранить. Зачем было украсть его у Ксенофонта Полевого, который все твердит: будем же европейцами. Я хочу написать статью: „Не будем же европейцами” — и пришлю ее для помещения в твой журнал. Всегда любил Россию, но, посетив гнилую Европу, я обожаю свое отечество. Европа перед нами дрожит, как листок; скоро, надеюсь, будет нам поклоняться». В кругу литераторов, сотрудничавших в «Европейце», голос будущего славянофильства
С момента, когда «Европеец» был закрыт и стали известны обвинения, выдвинутые властями против его издателя, ближайшее дружеское окружение Киреевского было охвачено тревогой за его судьбу. Жуковский, лучше чем кто-нибудь другой чувствовавший ситуацию, настойчиво советовал Киреевскому написать Бенкендорфу письмо, которое могло бы ограничить дальнейшие репрессии властей в отношении издателя злополучного журнала: «В письме своем более старайся не доказывать сделанной тебе несправедливости, а оправдывать свою невиновность. Вступайся менее за свой журнал, нежели за самого себя, и говори более о том, что запрещение журнала делает и тебя самого подозрительным правительству, чего ты не заслужил и что почитаешь наибольшим для себя несчастьем».
В собственных письмах, направленных Бенкендорфу и Николаю I, Жуковский всеми силами стремился их убедить, что «Киреевский, по чистым своим правилам, по тихому, скромному характеру, по своей осторожности, доходящей до излишества, не способен принадлежать ни к какой оппозиции», говорил, что знает Киреевского «совершенно» и «отвечает за его жизнь и правила».
Горячо и самоотверженно вступившийся за Кирееевского Вяземский также всеми силами пытался отвести от него угрозу дальнейших репрессий. Он убеждал Бенкендорфа, что попавший под подозрение издатель «Европейца» «добросовестно относится к своим обязанностям подданного и гражданина, и никакая мысль о ниспровержении порядка, никакое намерение, враждебное по отношению к обществу, не могло бы иметь доступ к его чувствительной и благородной душе. Он мне часто говорил о своих журнальных планах и никогда никакие политические виды, никакая скрытая цель не толкали его на это предприятие… Примите его под свою защиту, Генерал, чтобы отвести удар, который должен его настигнуть, или же, если самый удар неотвратим, по крайней мере смягчите его последствия».
Очевидно, все эти хлопоты привели к желаемому результату. Удар удалось отвести. Киреевского не отправили в Усть-Сысольск, как это случилось спустя четыре года с Н. И. Надеждиным, не объявили умалишенным, как П. Я. Чаадаева. Но деятельность его была приостановлена. Его обширные планы потерпели крах при первой же попытке воплотить их в жизнь. Надеяться на благоприятные перемены в обозримом будущем не приходилось.
III. Конец
В начале 1830-х годов одним из ближайших друзей Киреевского был Б. А. Баратынский. Между нами шла интенсивная переписка, и, хотя мы располагаем только половиной ее — письмами Баратынского к Киреевскому, — она содержит множество сведений о занятиях и умонастроении издателя «Европейца». 14 марта 1832 г., получив известие о закрытии журнала, поэт писал: «Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам словесным. Запрещение твоего журнала просто наводит на меня хандру и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию. Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным… Заключимся в своем кругу, как первые братия христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать, не печатая». Спустя несколько месяцев он возвращается к тем же мыслям и вновь убеждает своего корреспондента: «Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себе. Вот покамест наше назначение».
Очевидно, Киреевский не согласился с этими советами, и на его возражения Баратынский в одном из последующих писем откликнулся так: «Ты принадлежишь новому поколению, которое жаждет волнений, я — старому, которое молило бога от них избавить. Ты называешь счастием пламенную деятельность; меня она пугает, и я охотнее вижу счастие в покое. Каждый из нас почерпнул сии мнения в своем веке. Но это не только мнения, это чувства. Органы наши образовались соответственно понятиям, которыми питался наш ум».
Баратынскому самому не очень-то удавалось следовать на практике печальной мудрости собственных «мнений». Несмотря на стремление позабыть «шумный свет», писал он,
Еще, порою, покидаю Я Лету, созданную мной, И степи мира облетаю С тоскою жаркой и живой.А Киреевский, в глазах которого жизнь воина в беспрестанных опасностях и в борьбе с препятствиями была дороже «спокойного века», он, который «считал себя обязанным действовать для блага своего отечества», мечтал, став литератором, «содействовать просвещению народа», мог ли он стать на путь, на который звал его Баратынский? Даже катастрофа «Европейца» не заставила его на первых порах отказаться от своих намерений, и он сообщал Вяземскому, что «если бы Сомов задумал издавать журнал по форме, я бы обязался доставлять ему каждые две недели печатный лист…». Обещанные печатные листы девать оказалось некуда, и, по-видимому, они не появились на свет.