Евстигней
Шрифт:
Хлеб приводил на ум полузабытое: слободские пекарни, голых по пояс, усатых, с косичками в сетках солдат. Деревянными совковыми лопатами солдаты вынимали из гудящих от жара печей широченные ковриги...
— А не кроши хлебушку, не кроши! — одна оплеушина, другая, вот-вот и третья последует. — Хлеб крошить — чертей ворошить!
У-хх, зазевался!
Трепкой обед кончался часто. И спать после обеда не дозволялось. В мертвый час предполагалась молитва, за ней — молитвенное размышление.
— То ль дело у езуитов! — нашептывал Евсигнеюшке на ухо еще один приятель, Викторин Темнов. — В Питер-Бурхе-то они пока обучают тайно. Хотя сама матушка
Маленький, корноухий, бестрепетно и скоро переменивший свое ездовое дерюжное имечко на выкругленное чужестранное, Викторин подпрыгивал на месте (видно, хотел подрасти), часто и понапрасну махал руками.
— У езуитов опосля обеду так даже нарочно спать заставляют! А кто не уснет, тому вовсе ничего и не бывает, токмо по головке святые отцы погладят да к небу помыслы свои устремят! Оно и заснешь сразу.
Что спать воспитанникам Академии не дозволяли, тому Евсигнеюшка был рад. Одного разу — за ради праздника — заснул он днем.
Сон дневной сразил его, подобно грому!
Приснилось: на берегу, над Невою, горит дерево. Растет то дерево, как и все иные: ровно, крепко. Да только огонь по нему: снизу вверх, выше, выше! Аж до самой верхушки добегает...
Но присмотрелся Есёк — не само дерево горит! Полыхают на нем восковые тонкие свечи. Вдруг перед деревом — мужик. В лаптях, с топором в руке. Как рубанет мужик по дереву — так новая свеча в ветвях и зажжется! Рубанет востреньким дважды — две свечи на месте надруба вспыхивают.
А тут еще и голос — гнусноватый, задушенный и главное непонятно чей — из-за пригорка вещает:
— Куды мужик топором достигнет, на какой высоте он по дереву рубанет — там высшей точке наводнения и быть. Выступленье воды из берегов есть знак! Сей знак потопа указует на вечное разрушенье града Петрова! Но и на его вечное восстановленье...
А мужик все подпрыгивает, рука его удлиняется, бьет он топором уже по самой по верхушке! Темная вода бурлит, разливается, лижет — где ухватит — мясо человечье, кости человечьи мозжит.
И хочет Есёк проснуться, потому как понимает: не ему сей сон предназначен! Мал он для таких снов и духом нетверд.
Хочет, а не может!
С той поры сна дневного, влекущего за собой растраву и жуть да к тому ж еще ночное истомляющее бодрствование, Евсигнеюшка остерегался. Ну их к лешему в болото, дневные сны! Лучше уработаться за день да и спать без задних ног.
Спать укладывали рано, засыпание оберегали строго.
Меж сорока коек, вытянутых в общей спальне в два ряда, похаживал дядька-смотритель. Во все углы заглядывал, выгибал спину, грубо крякал, словно предупреждая: не дай бог кто болтать станет али хуже того — на соседскую койку перебраться вздумает!
Строгости дня и ночи подталкивали узнать: как другими-то день проживается? И не токмо воспитанниками, а и наставниками, купцами, вельможами.
Про то, что день вельможи проживается по-иному, Евсигнеюшка узнал от дружка своего Стягина.
Стягин был не из простых. Отец его до недавних пор служил управляющим у графа З. По духу времени и складу ума граф — исправно служа казне — не избегал подворовывать. Уворованное вкладывал честно: в свои дома и маетности. Скоро, однако, граф проворовался совсем. Правда, на каторгу сослали не его, сослали того, кто уворованным управлял. То бишь Стягина-старшего.
— Ты не поверишь, друг сердешный, — шептал забравшийся-таки в Евсигнеюшкину койку Стягин-младший. — Ни в жизнь не поверишь!
Из слов друга пылкого, друга сердешного вытекало: день вельможи особого распорядка не требовал. А требовал чуткого уловленья дворцовых ветерков и тончайших мыслей: кому, когда, сколько и чем? Людьми ли, золотом ли, землицей ли? Чертежный расчет жизни был прост: каждого, кто слабей, — обокрасть, самому стать всех богаче, к богатству же, по силе-возможности — власти добавить...
Здесь даже неопытный Евсигнеюшка смекал: старший двумя годами Стягин отливает пулю! Проще говоря, брешет как пес…
Но то все касаемо распорядка дня. А был еще распорядок ночи. Неведомо кем установленный, тайный... И ночной тот распорядок — будь ты вельможа, будь самый никудышний воспитанник — отзывался в сердце по-иному. Это Евсигнеюшка понял уже и без стягинских подсказок.
Потому-то дня (кроме сна дневного) не пугался. Знал: что ему выпадет — стерпит. А вот ночи бессонной ждал с трепетом. Ночью все гистории вотчима, все россказни однокорытников облекались плотью, обретали объем и вес, колыхались фигурно. Не сонная явь по временам накатывала — шут его знает что!
Главным и не единожды повторяемым ночным видением было путешествие креста по водам.
Покосившийся крест надвигался, крупнел. За ним другой, третий, четвертый. Плыли кресты по бурливой Неве, дрожа и покачиваясь. Вдруг второй, третий, четвертый — исчезали. Зато передний крест возносился над водой выше, круче!
Вглядываясь, Евсигнеюшка видел: крест сей удерживается стоймя — полураспавшимся гробом. Гроб плыл близко к поверхности, но все же находился под водой. Чем ближе крест подплывал, тем ясней — до щепки, до зазубринки! — виделось: каплет с концов креста не вода, каплет дымная морозная кровь.