Евстигней
Шрифт:
Но тут другая напасть: отбиваясь — Есёк ревел, раздирая плаксиво рот. Губы, и так немалые, от частого рева вспухали, нижняя так и вовсе отвисала. Сие чуял, губ даже не видя: одними мышцами лица. С таким-то «губошлепством», ясное дело, дурак дураком на вид!
Как только он слабость свою почуял, почуяли ее и все остальные:
— Федул — губы надул!
— Федул — штаны свои вздул!
Гул, гнул, дул, бзднул...
Академия учила одному, жизнь — иному.
Однако ж не всему в Училище воспитательном обучали так, как того Евсигнеюшке и некоторым приятелям его желалось.
«Пению учат
Театр вскоре создан и был.
Призвание театра — по мысли Иван Ивановича Бецкого, сообщенной им кому следовало, — состояло в том, чтобы: «отвратить воспитанников от скуки, причиняющей угрюмость, и иных недозволяемых шалостей».
Про шалости и угрюмство долетело и до воспитанников. Есёк тут же, себя, заклятого угрюмца, оглядывал в стеклах. Соображал: собственная его угрюмость проистекает вовсе не от скуки. К тому ж, было ему одним из хмуро алкающих печаль и наливки наставником сказано: «Угрюмость не есть скука. Угрюмость есть признак высшего разума!»
И хотя полюбить собственную угрюмость Евсигнеюшка до конца не мог, держался за нее крепко: как за кровное. Потому-то в начавшихся в Академии спектаклях — хоть и желал того страстно — участвовал редко.
Робковато пел Евсигнеюшка и в хоре. Казалось: раскрой он рот пошире, вытолкни звук посильней — и вместе со звуком упорхнет звуковое вместилище, душа, и попадет в лапы неведомо кому, и будет тем неведомо кем — вмиг проглочена!
Поэтому пел (особливо на людях) с осторожностью. Стал еще сильней склоняться к игре одинокой: на скрыпице, на клавикордах. Пробовал даже и трубу: медь надсаживала горло, зато охлаждала губы, язык, сердце. Дуть — не петь!
«С таковою трубой можно куда как осмелеть, а там и вовсе бесстрашным стать».
Была испробована и еще одна дерзость: сразу и безо всякой подготовки записывать музыку на ноты. Сие — не выходило. Тогда для поддержания собственных дерзостных устремлений начинал и бессчетно продолжал он разбирать ноты чужие.
Нот переписанных крупно, тщательно, что для клавикордов, что для скрипицы, даже и для трубы — было в академической библиотеке довольно. Нотная грамота и сама по себе влекла Евсигнеюшку. Часто — сильней упражнений на инструментах. Ну а уж выпутываться из нот безо всякой игры, посредством одного лишь чуткого слуха — с некоторых пор внутри у него обнаружившегося — было еще интересней.
Правда, по временам радостный интерес оборачивался тоской.
Радостно было оттого, что, повозившись вдоволь с нотами, замечал: с какого-то мига они и сами, безо всякой подмоги, звучат! Ты только взглядом до них коснись — уже и хорошо, и складно! Даже рта раскрывать не надо.
Но тут же, конечно, и грустно, потому как чудилось: сам ты нотам ничуть не нужен!
Иногда нарисованные им ноты выделывали коленца — ни в сказке сказать, ни в потешном стихе описать. Во всех уголках Питер-Бурха забавлялись и уморительно гримасничали они: курьезили на театрах, кувыркались по-над Невой, добегали до самого Шведского моря и, оттуда возвращаясь, бывало в царские палаты заскакивали. Ноты попадали во всяческие
Любимая история — даже и для комической оперы пригодная — была про маиора Зорича.
Передавали следующее.
Якобы тот маиор Зорич в одном из сражений с турками оказал великую храбрость. А и храбрость не помогла. Всех русских перебили. Один-одинешенек Зорич остался. Сзади крутые скалы. Впереди — полукругом — турки. Подступают, вопят, вот-вот на куски маиора изрубят. Тут Зорич возьми да и крикни им: «Я — капитан-паша! Ведите меня прямо к султану!»
Один из турок понимал по-русски. Растлумачил другим. Все переполошились. По-ихнему капитан-паша — полный генерал. Ну изрубят они в куски крикуна-уруса, а потом султан с них живьем шкуры поснимает и в бочки с солью без шкур опускать начнет!
Так Зорич попал в плен. Почет ему султан и впрямь оказал генеральский. Сманивал веру переменить. В вере, однако, Зорич остался тверд. Да и недолго в плену ему суждено было томиться.
Приспело время обмениваться пленными. Султан капитан-пашу Зорича первым на промен и выставил. Донесли о том государыне императрице. Та, ясное дело, впала в недоумение:
— Кто сей Зорич есть? Что он за «капитан-паша»? Нет у меня в Империи полного генерала с таким прозваньем!
Однако ж обменяли. Через непродолжительное время призывает матушка-государыня Зорича к себе. Тут все и объяснилось.
— Как же ты смел чин генеральский себе присвоить, когда ты только маиор?
— Токмо из боязни потерять жизнь, всецело вашему императорскому величеству принадлежащую! За сие — готов нести надлежащую кару.
— Да уж прощу тебя. Генералом в плену ты оказал себя достойным. Поглядим, каким генералом в настоящем деле окажешься. Чин и звание — тебе оставляю. И вообще... Заглядывай как-нибудь к нам на огонек!
Сия история сильно грела душу: из маиоров — да в полные генералы! Вот бы и ему, Евсигнеюшке, так: из воспитанников — да сразу... Вот только куды, куды?
Ну а пока суд да дело — давал он каждой истории наименование. Еще и определял, комическая та история или же трагическая. Зачем? Сам того не знал. А только чуял: пригодятся истории ему в будущем! Как пригождались и теперь: так сладко было напевать и расставлять по местам: Зорич-марш, Зорич-песню, Зорич-аккорд...
Кроме историй городских и всеобщих — были еще истории, с приятелями его приключившиеся.
Друг сердешный Стягин на пятом году обучения нежданно-негаданно исчез. Искали, да не нашли. Видно, подался на украины.
Викторин Темнов подпрыгивать на месте перестал и улизнул-таки, проныра, к езуитам: из столицы вон! Сие — против правил — было ему отчего-то разрешено.
Был обретен новый приятель, Петруша Скоков. Тот был тремя годами старше, уже многому научился, многое умел. Петрушу Евсигнеюшка сперва побаивался, хотя к нему, сквозь боязнь, и тянулся.
Да только здесь истории, относящиеся до него самого, кончались.
Из профессоров и наставников никто к Евсигнеюшке особо не благоволил. Ни Сечкарев, ни явившийся на короткое время Хандошкин его отчего-то не примечали. Ну а Президента Академии Ивана Ивановича Бецкого воспитанник без колотящей дрожи так даже и видеть не мог.