Exegi monumentum
Шрифт:
— Если что?
— Если я с женой разведусь.
— Ой, не надо!
— Как «не надо»? Ha-до! Мы с тобой жить друг без друга не можем, я хочу, чтобы все открыто и честно было. А сейчас попробуй в управление кадров сунься с одной только мыслишкой о намерении разводиться и по-новой жениться — съедят и косточки выплюнут.
— А опасно это, быть Аполлоном? Высота же там жуткая!
— Там страховочный пояс есть, цепь такая, ее снизу не видно.
— Будешь, значит, на цепочке привязан? Как собачка? А потом понравится тебе, перейдешь в профессиональные
— И не аки пес: аки бог! Ты ж сама говорила: мечта всякой женщины — богу ртдаться...
Зазвонил телефон. И снял трубку Сергей и назвал себя кодовым именем. Выслушал какой-то вопрос и ответил:
— Да, товарищ седьмой... Да, согласен. Готов выполнить любое задание 33-го отдела Комитета государственной безопасности!
И упали они оттуда, оба упали: Сергей и Динара.
А потом, за ними,— и лошадь, один из коней Аполлоновых. Может статься, впрочем, что сначала лошадь упала, а потом и они: потянула их за собой. Не знаю. Ох, не знаю, потому что меня же, как говорится, там не было.
Но свидетелем я все-таки оказался; вернее, почти свидетелем. Годовщину Великой Октябрьской сынок Вася встречал со мной, Первое мая — с мамой. А девятое, День Победы — снова мой день.
Мы салют пошли посмотреть, внедряясь в гущу народа, на Красную площадь. Толчея непотребная, разумеется; гул толпы. Иноземцы шныряют, блицами щелкают.
Вася мой салютов с младенческих лет почему-то побаивался, я хотел его приучить к ним, чтобы рос он обыкновенным московским мальчишкой — из тех, что при первых же залпах наперегонки несутся куда-нибудь поближе к орудиям и истошно вопят: «Салю-ю-ют!»
Баббах! — в небо первые ракеты, белые, сиреневые и розовые.
— Как цветочки,— лепечет сын.
— А ты, Вася, больше не будешь бояться цветочков?
Помалкивает, только слышу: виновато сопит.
Бабахх, траххх! — теперь голубые и алые. И еще раз. Еще!
И приободрился народ. Подтянулся. Кое-кто улыбаться начал: это уж потом вольномыслием зараженные отщепенцы додумались и Победу сорок пятого года под сомнение ставить, может, дескать, лучше ее и не было бы? А еще недавно именно за этот праздник цеплялись, понимая, предчувствуя: он — последнее, что у нас остается бесспорным, устойчивым, радостным.
Весь авторитет человека, его славу запечатлевают памятники, монументы, скульптурные изваяния; лабухи снимают со славы навар и трудолюбиво, как пчелы, поставляют психоэнергию в 33-й отдел.
Есть авторитет события: революций, народных побед.
Авторитеты рушатся, падают, отменяются. Но авторитет победы над внешним врагом, над нашествием должен оставаться незыблемым, не то мы, усомнившись в нем, и до наполеоновских времен доберемся: зря, напрасно прогнали мы Бонапарта; покорил бы нас, оно, может быть, и к лучшему
Бах-х-ххх, баб-б-бах! Бух-х-х, бубух-хх! — уже двадцать третий залп.
Грох-х-хх! — уже, значит, к концу подошло: последний.
Потемнела площадь: после треска и блеска салютов она видится мрачноватой.
— Все! — вздыхает толпа. И внезапно: — Бббабах-х трах-тах-тах — двадцать пятый, сверхплановый залп.
— Двадцать пять? — недоумевают. А еще через полминуты откуда-то снизу, с Театральной площади,— визг истошный.
И визг катится оттуда волной, нарастает, от Музея Ленина к нам на пригорок: мы-то с Васенькой притулились у Исторического музея, и я Васю уже на мостовую, на брусчатку спустил.
— Папа, папа, а почему это люди визжат? — тормошит мой наследник меня, теребит за рукав,— Папа, больно им делают, да?
Только к празднику Победы, к вечеру прочухался Яша-Ашя, протрезвел. Отчужденно озирался вокруг: недопитая бутылка «Столичной», а на табуретке возле дивана — рассол в мутном, неопрятном стакане. Уф, противно!
Вышел Яша на кухню, пошатываясь. Сидит Вера Ивановна — постаревшая, щеки ввалились. Продавщица напротив, спиною к окну, так что лица не видно. И помойное ведро в уголку, доверху набитое: из-под молока пакеты, какие-то тряпки.
На столе коньяк, икра красная в баночке, масло.
— Отдохнул? — это Вера Ивановна.
— Угу, а Катя не приходила?
— Нет, салют смотреть поехали, в центр куда-то. А ты здесь посмотри, с балкона можно, хорошо видать будет.
На балкон дверь открыта. По праздникам не работает кондитерская фабрика имени Клары Цеткин, и ванилью не слишком разит.
Яша смотрит на стенные часы, деревенские ходики — их когда-то привез гуру из Пензенской области и приколотил на стене в городской квартире: уютно.
До салюта десять минут.
— Поглядим на ихний салют,— цедит Яша сквозь зубы.— А потом уж я поплыву, пожалуй. Домой надо. Буду звонить, как и что...
— Уж ты, Яшечка, нас надолго не оставляй, одиноко нам будет.
— Не оставляю!
И все трое идут на балкон. Там, внизу, не дождавшись первого залпа, ребятишки уже пробуют голоса, как артисты перед выходом на подмостки. «Салю-ю-ют!» — кто-то звонко кричит. И с другого конца двора впереклич ему раздается: «Салю-ю-ют!»
— Бог упал! — пробивается голос сквозь визги толпы.
— Бог упал!
— Навернулся...
— И лошадь с ним...
Нам — уйти бы. Смотаться бы мне, уведя с собой Васю: по Никольской, то есть по улице 25-го Октября, переулочками и куда-нибудь вниз, к реке. Но нет сил: я уже догадался о чем-то, и в потоке людском, полупьяном, гогочущем, стонущем, держа за руку сына, хромаю я вниз, в круговерть Театральной площади. Не могу удержаться, смотрю на Большой: так и есть, три коня возвышаются, копыта подняв, а четвертого, крайнего, нет. И бога на месте нет. Тут прожектор, озаряющий Аполлона, погас — догадались его погасить. И Большой, величавый ГАБТ, погрузился во тьму.