Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей
Шрифт:
Всегда твой,
моя прелестная Фанни,
ДК.
27 февраля 1820
Моя дорогая Фанни,
вчерашняя ночь была лучшей после приступа, сегодня же утром я такой, каким ты меня видела. Листаю два тома переписки Руссо и двух дам {439} — вязну в паутине изящных мыслей и чувств, которыми славились дамы и господа того времени и которые до сих пор отличают наших дам, любящих порассуждать на любовные темы. Сходство, правда, касается лишь манерности, а никак не выразительности. Что бы, интересно, сказал Руссо, прочитав нашу с тобой переписку? Что бы сказали его дамы? А впрочем, какая разница — мне куда больше хотелось бы узнать мнение Шекспира. Пошлые сплетни прачек менее отвратительны, чем вечные нападки и уколы Руссо и этих надутых барышень. Себя они называют именами героинь Руссо, одна — Кларой, а ее подруга — Юлией, а бедного Жан-Жака — Сен-Пре, галантным героем его знаменитого романа {440}. Хвала Господу, что я родился в Англии, и у меня перед глазами наши великие люди. Хвала Господу, что ты обворожительна и можешь любить меня без этих напыщенных эпистолярных сантиментов. Мистер Барри Корнуолл прислал мне {441} еще одну, свою первую книгу с вежливой запиской — надо дать ему понять, что я тронут его вниманием. Если этот северо-восточный
ДК.
июнь 1820
Моя дорогая Фанни,
сегодня утром у меня сумбур в голове, и я не знаю, что сказать, хотя сказать надо массу всего. Одно ясно: я с большим удовольствием буду писать сегодня утром тебе, хотя занятие это сопряжено со многими печальными мыслями, чем предаваться другим радостям жизни (лицезрению, к примеру, собственного здоровья), с тобой никак не связанным. Клянусь Богом, я люблю тебя до крайности. Знала бы ты, с какой нежностью я постоянно думаю о твоей внешности, о поступках, одежде. Я вижу, как ты спускаешься утром из своей спальни, вижу, как встречаешься со мной у окна, вижу все, что уже много раз видел, вновь и вновь. Если я пребываю в хорошем настроении, то живу в состоянии счастливого страдания, если же в плохом — страдания тяжкого. Ты жалуешься, что я обижаю тебя словом, мыслью и делом; прости, иногда я ужасно ругаю себя, что доставил тебе столько горьких минут. В оправдание могу сказать лишь, что слова эти вызваны остротой чувств. В любом случае я не прав; знай я наверняка, что обижаю тебя беспричинно, я был бы самым искренним из кающихся грешников. Если б не некоторые строки из твоих писем, я бы дал волю своему раскаянью, поделился бы с тобой всеми своими подозрениями, слился с тобой сердцем и душой. Неужели ты всерьез думаешь, что я могу когда-нибудь тебя бросить? Ты же знаешь, что я думаю о себе и о тебе. Ты же знаешь, что для меня это будет большей потерей, чем для тебя. Мои друзья смеются над тобой! Да, есть среди них и такие… {442} Если я буду точно знать, что это так, они перестанут быть моими друзьями и даже знакомыми. Мои друзья вели себя со мной хорошо во всех отношениях, кроме одного, и тогда они становились болтунами и сплетниками, они вмешивались в мою частную жизнь, пытаясь выведать тайну, которой я не поделюсь ни с кем даже под страхом смерти. Таким друзьям я не желаю добра и не желаю их больше знать. Предметом досужих сплетен я не буду. Господи, какой позор, что нашу любовь разглядывают, точно в микроскоп! Ты не должна реагировать на смех этих людей. (Когда-нибудь, может статься, я расскажу тебе, почему они смеются; подозреваю, что несколько человек, изображающих моих ближайших друзей, на самом деле питают ко мне немалую ненависть по известной мне причине.) Они попросту завидуют тому, для кого, если он не увидит тебя вновь, память о тебе будет священна. Эти насмешники не любят тебя, завидуют твоей красоте, хотят, чтобы я с тобой расстался, постоянно меня против тебя настраивают. Люди мстительны, не суди их строго; главное, люби меня; если я буду знать наверняка, что ты меня любишь, жизнь и здоровье будут для меня раем, и даже сама смерть не будет столь мучительна. Так хочется верить в бессмертие. Я никогда не сумею проститься с тобой навсегда. Если мне суждено быть с тобой счастливым (как же коротка даже самая долгая жизнь!), в бессмертие хочется верить, хочется жить с тобой вечно. Никогда не упоминай мое имя в разговорах с этими насмешниками; даже если у меня нет иных достоинств, кроме огромной любви к тебе, этого вполне достаточно, чтобы в этом обществе мое имя не звучало. Если я и был жесток и несправедлив к тебе, то, клянусь, моя любовь всегда была больше моей жестокости, которая длится не более минуты, тогда как любовь продолжается вечно. Если, уступая мне, ты ущемляешь свою гордость, поверь: когда я думаю о тебе, в моей душе гордости нет вовсе. Твое имя никогда не сходит с моих губ — пусть же и мое имя не сходит с твоих. Эти люди не любят меня. Даже прочитав мое письмо, ты и тогда хочешь меня видеть. Мне хватит сил дойти до тебя, но я не решаюсь, ведь расставание с тобой причинит мне сильнейшую боль. Любовь моя, я боюсь видеть тебя: на это у меня есть силы, и на это у меня нет сил. Обниму ли когда-нибудь тебя вновь? Но тогда я буду вынужден опять тебя покинуть! Родная моя! Я буду счастлив до тех пор, пока верю в твое первое письмо. Убеди меня, что ты моя сердцем и душой, — и я умру счастливее, чем жил. Если ты считаешь меня жестоким, если думаешь, что я отношусь к тебе пренебрежительно, задумайся об этом вновь и загляни в мое сердце. «Я верю, — о чем я говорил не раз, — как ребенок, я наивен, и верно ль верю я — не знаю сам!..» {443} Как же мог я пренебрегать тобой? Угрожать бросить тебя? Нет, то была не угроза тебе, а неуверенность в себе. Моя прелестная! Моя обворожительная! Мой ангел! Фанни! Не думай, что я так жесток. Я буду столь же терпелив в болезни, сколь и доверчив в любви…
Твой навсегда, моя любимая,
Джон Китс.
июнь 1820
Моя дорогая девочка,
стараюсь быть как можно более терпеливым. Хант очень трогательно меня развлекает; к тому же у меня на пальце твое кольцо, а на столе твои цветы. Покамест тебя не жду — расставаться с тобой будет слишком тяжко. Когда придут нужные тебе книги, ты их получишь. Сегодня утром чувствую себя очень хорошо. Моя дорогая…
4 июля(?) 1820 вторник,
после полудня
Моя дорогая Фанни,
всю неделю занят был тем, что отмечал самые красивые места в Спенсере {444}. Делал это для тебя, утешая себя мыслью о том, что, во-первых, есть чем заняться, а во-вторых, доставляю тебе хоть какое-то удовольствие. Это очень меня развлекло. Мне гораздо лучше.
Да благословит тебя Бог.
Любящий тебя Д. Китс.
5 июля(?) 1820
утро среды
Моя любимая девочка,
сегодня утром прогуливался с книгой в руке, но мысли мои, как обычно, заняты были тобой; как хотелось бы сказать «радостные мысли»! Я мучаюсь денно и нощно. Поговаривают, что мне нужно ехать в Италию, но я все равно никогда не поправлюсь, если меня разлучат с тобой надолго. Я предан тебе всей душой, но уговорить себя довериться тебе полностью не могу. Вспоминаю о нашей прошлой разлуке — и не могу даже помыслить о будущей. <…> Я устал до смерти, которая, похоже, — мой единственный выход. Забыть то, что произошло, я не в силах. А что, собственно, произошло? Для человека светского — ровным счетом ничего, для меня же — смерти подобное. Постараюсь, насколько это возможно, забыть. Ты бы не стала кокетничать с Брауном, если б твое сердце ощутило хоть одну тысячную той боли, от которой в эти минуты разрывается мое. Браун — хороший человек, он понятия не имел, что вгоняет меня в гроб. От того, что он тогда говорил и делал, у меня до сих пор ноет сердце, а потому, хоть он и оказал мне немало услуг, хоть я и знаю, что он любит меня, питает ко мне дружеские чувства, хотя, не окажи он мне помощь, я сидел бы сейчас без единого пенса, — я прекращаю с ним всяческие отношения до тех пор, пока мы оба не состаримся (если нам суждено дожить до старости). Становиться игрушкой в его руках я не желаю. Ты скажешь, что это безумие. Ты как-то обмолвилась, что нет ничего страшного, если нам с тобой придется ждать несколько лет. В самом деле, тебе есть чем себя занять, ты легкомысленна, ты не задерживаешься мыслями, подобно мне, на чем-то одном,
Твой навсегда
Д. Китс.
август (?) 1820
Пишу эту записку в последний момент, чтобы никто ее не видел.
Моя дорогая девочка,
как бы мне хотелось суметь быть счастливым без тебя! Придумала бы такое средство! С каждым часом я думаю о тебе все больше и больше, все остальное для меня — пустой звук. Ехать в Италию для меня немыслимо: я не могу оставить тебя и вздохну спокойно, только если судьбе угодно будет соединить нас навечно. Но не буду больше об этом: человек здоровый вроде тебя не в состоянии постичь те муки, какие переживаю я. На какой остров тебе предлагают уплыть твои друзья? Я бы с радостью отправился туда с тобой вдвоем, но переносить злословие и подначки новых колонистов, которые едут единственно, чтобы развлечься, выше моих сил. Вчера был у меня мистер Дилк {445}: удовольствие, которое он мне доставил, несопоставимо с причиненной болью. Никогда уже более не смогу я быть в обществе тех, с кем когда-то встречался в Элм-Коттедж и в Вентворт-Плейс. Последние два года набили мне оскомину. Если мне не дано жить с тобой — буду жить один. До тех пор, пока мы находимся в разлуке, здоровье мое вряд ли поправится. И все же видеть тебя мне тяжело: после ослепительной вспышки света вновь погружаться в могильный мрак выше моих сил. Сейчас я не так несчастлив, как был бы, если б увидел тебя вчера. Счастье с тобой кажется мне неосуществимым! Оно требует более счастливой звезды, чем моя, — а потому несбыточно. Вкладываю в конверт отрывок из одного твоего письма — мне хочется, чтобы ты его немного изменила; я хочу (если ты не против), чтобы слова стали более теплыми. Если здоровье позволит, напишу стихотворение: оно уже у меня в голове и будет служить утешением тем, кто оказался в моем положении. В нем я опишу такого же, как я, влюбленного и живущую на свободе, как ты. Шекспир всегда находит нужные слова. Когда Гамлет говорит Офелии: «Ступай в монастырь» {446}, его сердце сжимается в такой же тоске, как и мое. Право же, хочется со всем разом покончить — хочется умереть. Я до смерти устал от жестокого мира, с которым ты обмениваешься улыбками. Мужчин и женщин я ненавижу с каждым днем все больше и больше. В будущем я вижу одни тернии; где бы я ни был следующей зимой — в Италии или в могиле, — с тобой рядом будет находиться Браун, который ведет себя непотребно {447}. Никаких перспектив я не вижу. Представь, что я в Риме: буду всякий час, где бы я ни был, смотреть на тебя, словно в волшебное зеркало. Нет, ты должна вселить в мое сердце веру в человека. Мне ее не хватает: мир слишком со мной жесток. Хорошо, что есть на свете такая вещь, как могила, — только в ней я обрету покой. В любом случае приятно будет никогда больше не видеть ни Дилка, ни Брауна, ни их друзей. Если Бог не даст мне заключить тебя в объятия, пусть тогда меня поразит гром.
Да благословит тебя Бог.
ДК.
Бенджамин Дизраэли {448}
Из воспоминаний
Мой дед знал Калиостро, он встречался с ним у Косуэя, человека в свое время также весьма известного. Мария Косуэй была хозяйкой салона, который часто посещали мистики, иллюминаты и прочие таинственные господа, а также огромное число светских людей. По словам деда, он никогда не мог уяснить себе, отчего Калиостро занимает столь заметное место в мыслях и беседах. Сейчас интерес к Калиостро возрос еще больше. Несмотря на Французскую революцию, череду столь громких событий и перемен, Калиостро часто вспоминают и сегодня тоже. Дед говорил, что Калиостро, безусловно, был самым тщеславным человеком из всех, с кем ему приходилось встречаться. Эта черта — ключ к его характеру, к его жизни. Дед склонен был оправдывать его, прямо скажем, весьма сомнительные деяния, говоря, что Калиостро никогда не действовал из дурных побуждений и что если и добывал деньги нечестным путем, то тратил их с монаршей щедростью и нередко на цели весьма благородные. Когда ему говорили, что это он открыл философский камень, он приходил в такой восторг, что немедленно давал говорившему пятьдесят гиней, пусть бы даже и последних.
Это был человек неуемного воображения, он и сам готов был поверить в тот образ, который создавал. По его словам, он был сыном Великого магистра Мальты и дочери Великого аравийского шейха, воспитание получил в пустыне, куда попал в раннем детстве, а затем был отправлен в Европу (сначала, надо полагать, на Мальту) для завершения образования. И всему этому верили! Впрочем, изобличить его не удалось никому. Всё, абсолютно всё принималось тогда на веру. Поразительный век! А ведь не прошло и ста лет! Тогда, впрочем, не было ни телеграмм, ни железных дорог, только появлялись газеты.
Внешне Калиостро ничем не выделялся. Он был смугл и мал ростом. При этом — с вкрадчивыми манерами и чудесными глазами.
В действительности он был евреем, звали его Иосиф Бальзамо (то есть, сын Соломона), родом он был из Калабрии. Возможно, он немного знал иврит и с его помощью овладел ломаным арабским, благодаря которому выдавал себя за арабского шейха и на котором объяснялись на Мальте (да и в Калабрии тоже), где язык этот назывался «смихе». <…>
<…> В ранней молодости (в 1825 году) я отправился путешествовать по Шотландии, и отец передал со мной письмо к Вальтеру Скотту. Я побывал у Скотта в Эбботсфорде и этот визит мне запомнился. Добродушный, но несколько величавый старик, крутой лоб, проницательный взгляд, седые волосы, зеленый охотничий сюртук. Скотт был на редкость гостеприимен, и после обеда, за которым не было недостатка в вине, подали еще шотландский ковш с виски. Принимал меня мэтр в великолепной библиотеке, главной комнате дома, сидя в кресле в окружении доброй дюжины терьеров; собаки сидели у него на коленях, на плечах, у ног. «Для меня все они ведут свой род от Дэнди Динмота», — сказал он. Их всех, в зависимости от цвета и возраста, звали либо «Мастард», либо «Пеппер» [187] .
187
Mustard (англ.) — горчица; pepper (англ.) — перец.
Вечером он обычно читает вслух, или же его дочь, Анна Смит, миловидная девушка, поет баллады и играет на арфе. Он любит рассказывать истории о каком-нибудь шотландском вожде, а бывает, — о шотландском адвокате. <…>
<…> Первую аудиенцию король Луи-Филипп дал мне в Сен-Клу, поздней осенью 1842 года. Пока я ждал в приемной, один из адъютантов принес мне телеграмму от его величества, в которой сообщалось о триумфальном вступлении англичан под началом генерала Поллока в Кабул.