Факультет журналистики
Шрифт:
Сходство со скорбным учреждением усугубляли даже не столько те, кто еще не побывал за таинственными дверьми, сколько те, кто уже там побывал. Люди эти или растерянно стояли посреди коридора, или шептали что-то, едва шевеля губами, или хватали себя за голову, неожиданно вскрикивая: «Я же все знал, почему же я молчал?!»
Ждущие вызова испуганно смотрели на них, бледнели, покрывались испариной, лихорадочно листали учебники, тщетно пытаясь найти необходимую страницу, остекленевшими взглядами провожали очередную, исчезающую за таинственными дверьми фигуру, закрывали глаза,
Так было всегда в первые дни экзаменов. Но потом тревоги и страхи уменьшались, факультетский коридор становился более веселым, заполнялся движениями и звуками, постепенно теряя свое сходство с упомянутым выше медицинским заведением. Студенты входили во вкус экзаменов, овладевали шпаргалочной техникой, вспоминали старые призмы и методы тайного пользования учебниками и хрестоматиями при подготовке к ответу и вообще, безнаказанно «спихнув» первые предметы, наполнялись нахальной уверенностью, столь необходимой для успешных ответов на следующих экзаменах.
…Пять дней давалось по расписанию на подготовку к экзамену по русской литературе девятнадцатого века. Когда Пашка Пахомов, потратив едва не все сто двадцать часов на овладение тайнами критического реализма девятнадцатого века, бурно развившегося, на беду студента Пахомова, именно в это время, вошел на факультет журналистики с малознакомым для себя намерением — сдать экзамен по русской литературе с первого захода, — факультетский коридор встретил его оживленным гулом многих голосов. Почти около каждой аудитории стояли возбужденно гомонящие толпы, шумно обсуждавшие итоги и результаты сессии. Медленно пробираясь среди однокурсников, старшекурсников и главным образом между многочисленными, беспорядочно сновавшими туда-сюда младшекурсниками, непрерывно здороваясь направо и налево со знакомыми, малознакомыми и вовсе не знакомыми ему людьми (последние, естественно, здоровались со студентом Пахомовым первыми — это были в основном почитатели его баскетбольного таланта), Пашка с удовлетворением отметил, что, несмотря на серьезные осложнения в отношениях с деканатом, он все-таки был своим человеком на факультете журналистики.
Потоптавшись немного около входа в восьмую аудиторию и расспросив у сидевших под дверьми Инны, Жанны, Руфы, а также обложенного со всех сторон книгами Степана Волкова о том, как идет экзамен (оказалось, что Галка Хаузнер получила тройку, Оля Костенко и Светка Петунина — пятерки, Изольда и Фарид — четверки, Сулико — тоже пятерку, Юрка Карпинский — тройку, Рафик Салахян — неожиданно четверку), Пашка решительно толкнул дверь и вошел в комнату, где пятая французская сдавала русскую литературу девятнадцатого века доценту Василию Ивановичу Елкину.
Пашка огляделся. За ближними к экзаменатору столами сидели Боб Чудаков и Эрик Дарский. Судя по их веселому виду, они уже были готовы к ответу. В глубине аудитории корпел над густо исписанными листами бумаги староста Леха Белов. У окна, глядя на университетский двор, восседал Тимофей Голованов, как всегда, одетый в строгий темный костюм и белую рубашку с галстуком.
—
Пашка сел за стол рядом с Тимофеем. В билете было дза вопроса:
1. Проблематика романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина».
2. Козьма Прутков.
Тимофей посмотрел на Пашку. «Все в порядке», — одними глазами сказал Пашка. Он и в самом деле вроде бы неплохо знал оба вопроса. Накануне, повторяя с Тимофеем билеты, они хорошо прошлись по всей программе.
Между тем около экзаменационного стола уже сидел Боб Чудаков.
— Какой у вас первый вопрос?
— Лирика Тютчева, — бодро ответил Боб.
— Пожалуйста, отвечайте, — сделал Елкин широкий жест рукой.
Студент Чудаков начал свой ответ издалека. Он коротко пересказал биографию Тютчева, особенно подробно задержавшись на дипломатической службе его в европейских странах. Долгая жизнь в отрыве от родины, по мнению Боба, была причиной возникновения в творчестве поэта глубоко интимных, элегических мотивов.
— Не совсем точно, но своеобразно, — перебил Чудакова Василий Иванович. — Продолжайте.
— Тютчев написал много лирических стихотворений, положенных на музыку русскими композиторами, — напористо отвечал Боб. — Например: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты…»
— Что-что? — нехорошо улыбнулся доцент Елкин.
Эрик Дарский, не выдержав, фыркнул.
— Ох, простите! — спохватился Боб. — Это же Пушкин. Я просто перепутал. Я хотел прочитать совсем другие строки: «Я встретил вас — и все былое…» Очень похожие начала. Бывает же так: думаешь одно, а говоришь совершенно другое.
— Да, бывает, — неопределенно заметил Елкин.
Стараясь исправить ошибку, Боб с выражением
прочитал «Я встретил вас» до самого конца. Он так искренне хотел произвести на Елкина благоприятное впечатление, что последнее четверостишие произнес даже нараспев, с легким завыванием.
— «И то же в вас оча-арованье, — запел студент Чудаков, повторяя две последние строчки знаменитого стихотворения, — и та ж в душе моей любовь!..»
Экзаменатор нахмурился.
— В чем дело? — строго спросил он — Вы что, в консерватории экзамен сдаете?
Боб сидел потупившись. В аудиторию, привлеченная пением, испуганно заглянула пышноволосая Руфа. Тимофей Голованов, отвернувшись к окну, беззвучно смеялся. Даже Леха Белов, оторвавшись от своих листков, недоуменно поглядывал на Чудакова: уж не померещилось ли ему, Белову, пение на экзамене по литературе? Это было явное нарушение дисциплины.
Доцент Елкин, обозлившись на Чудакова, начал гонять его по всей программе. Особый упор преподаватель делал на критику — Белинский, Чернышевский, Добролюбов. Боб, барахтаясь в направлениях и взглядах революционных демократов, медленно, но верно шел ко дну.
— Статью Добролюбова «Луч света в темном царстве» читали? — в упор спросил доцент Елкин.
— Кажется, читал, — неуверенно ответил Боб.
— Читали или не читали? — сдвинул брови Елкин. — Только не пытайтесь мне здесь спеть дуэт Лизы и Полины «Последний луч зари на башнях умирает».