Федор Алексеевич
Шрифт:
— К сожжению, что ли? — насторожился Шереметев.
— Выходит, так, боярин. Они уж туда бересту стаскивают, паклю, смолу. Дело за малым.
— А какой народ-то сбегается туда?
— Всякий, боярин, разных чинов: и крестьяне, и казаки, и драгуны есть. А многие всеми семьями и с малыми детьми постригаются по старой вере.
— Дорогу туда знаешь?
— А как же, боярин. С завязанными глазами доведу.
— Поведёшь отряд воинский.
Шереметев призвал сотника к себе.
— Седлай коней, бери вот провожатого и скорым шагом на Березовку. Кабы беды не случилось. Возьми за караул некого монаха Даниила,
Дали коня и охотнику, хотя он более привык своим ходом бегать. Ехали рысью, а где было заболочено, завалежено, то и шагом едва-едва.
Уже до места оставалось несколько вёрст, как провожатый запотягивал носом, забеспокоился.
— Ты чего? — спросил сотник.
— Выходит, мы опоздали.
— С чего ты взял?
— Да гарью пованивает, аль не чуешь?
— Да нет вроде.
— Выходит, нюх у тебя посаженный, раз не чуешь.
Выехали к речке и на поляне увидели кучи чёрного пепла и головешек от пожарища, которое ещё кое-где подымливало. Подъехали ближе, меж головешек и пепла почерневшие скрюченные трупы в страшных неестественных позах.
— Ну теперь чуешь, сотник?
— Чую. Даже мясо жареное чую!
— Вели своим солдатам пошарить по кустам, не может быть, чтоб сгорели все до единого.
Вояки разъехались окрест, воротились с девочкой лет десяти, перемазанной в саже, с обгорелыми напрочь бровями и волосами на голове, искрученными жаром. Девочка тихо плакала, крестилась мелко двуперстием и твердила жалобно:
— Я маменьку бросила. Я маменьку кинула...
И как ни пытались добиться от девочки путного рассказа, она одно твердила: «Я маменьку бросила, я маменьку кинула».
Так и привезли в Тобольск в приказную избу единственного свидетеля случившейся трагедии, худенькую десятилетнюю девочку, твердившую одно и то же.
Шереметев выговорил сотнику:
— Я же велел с возможным поспешанием ехать. Что ж вы так-то?
— Так мы, Пётр Васильевич, и так гнали как возможно скоро.
— Выходит, такова воля Божья, — вздохнул охотник-проводник. — Как бы мы ни гнали, а уж раз суждено им сгореть...
Воевода распорядился к девочке с расспросами не приставать, помыть в бане, накормить и спать уложить.
— Через день-два придёт в себя, сама всё расскажет.
Но ребёнок лишь на пятый день смог рассказать, что пережил. О количестве сгоревших девочка только и сказала: «много», она просто не знала счета.
— ...Когда загорелось, я с маменькой рядом была, крепко за неё держалась... Но потом стало жарко, дымно... Я хотела побежать от жара, но маменька меня ещё крепче стала держать, говорит: «Терпи, доча, терпи, скоро вознесёмся к матери Божьей...» Но я не смогла, я укусила маменьку, и она меня выпустила... А я к окну... кто-то меня за ноги имал, но я отбилась... Меня б затащили, но я не одна бежала от огня, были ещё дяди...
— Сколько их было?
— Не знаю. Двое сразу в реку кинулись, поплыли через, а ещё два или три в кусты. Я за имя бежала, но сил не хватило, упала и плакала. За маменьку плакала. Я — грешница, я её бросила, и ещё укусила. Бог накажет меня.
— Куда уж тебя больше наказывать, дитя, — вздохнул Шереметев. — Наказана уже, сиротой стала.
— А маменька уж на небе. Поди, серчат на меня.
— Как родная мать может серчать, дитя. Она теперь Бога за тебя молит. Живи. И помни, самому
— Ты вот что, — сказал воевода подьячему, — отведи девочку к отцу Савелию, он ей место при храме определит. Да напиши о случившемся в Сибирский приказ, и патриарху ж надо сообщить, что раскольники здесь переваживают его служителей. Обязательно сообщи про самосожжение в Мехонской слободе, которое было во дворе драгуна Абрамова. Там около сорока человек сгорело. Ну сами бы, ладно, Бог им судья, но детей за собой зачем тащат. Прямо напасть какая-то. Все с ума посходили.
— Хорошо, Пётр Васильевич, отпишу в Приказ и патриарху Иоакиму.
— В патриаршей грамоте обязательно спроси от меня, что делать мне с этими, которые народ прельщают, какими карами их отлучать от затеянного?
— Но вы ж, Пётр Васильевич, засадили трёх в земляную тюрьму.
— Ну засадил. Не на век же. Рано или поздно выпущу. Так оттого, что они в яме посидят, они не исправятся, а того ярее станут. Ни кнут, ни яма не помогают.
— Всё, наверное, от боярыни Морозовой пошло, упёртость такая.
— Да, пожалуй, Феодосья Прокопьевна их-то, раскольников, изрядно ободрила. Уж её-то сам государь уговаривал, и хоть бы хны.
— Ну вот, Пётр Васильевич, если уж государь не смог образумить Феодосью Морозову, сказывают ещё и родственница она его, то где уж нам-то, окромя кнута и ямы нечем более вразумлять-то.
— Всё равно спроси патриарха, может, чего подскажет, а нет, так пусть местному клиру внушение сделает. И то хорошо. А то у них в церкви раскол, а за самосожжение с воеводы спрос: не углядел, не упредил. Они ведь, самосожженцы, почти все тяглые. Это какой убыток-то по сбору тяглого. Вот то-то.
Два дня Дума боярская слушала дела раскольные, сам патриарх Иоаким со своим клиром присутствовал. В передней, ожидая вызова в Думу, сидел станичный атаман с Дона Панкратьев. Раскольники, несколько утихомирясь в Москве (утихомирились ли?) разбегаясь на окраины державы, разносили «заразу Аввакумову» [41] , как называл сие злосчастие патриарх.
Думный дьяк читал скаску атамана Михаилы Самарина из Черкасска:
— «Тому другой год пошёл, как пришёл на Дон и поселился в пустыне в лесу на крымской стороне чёрный поп да с ним два чернеца. Чернецы, поссорясь с попом и пришедши в Черкасск, донесли войску, что поп тот за великого государя Бога не молит и им не велит, из-за чего и повздорили. По этому извету я послал за попом, на дознании поп говорил поносные слова о патриархе и грозил скорым приходом антихриста. По войсковому праву поп тот был сожжён и теперь в той пустыне никто не живёт».
41
«Зараза Аввакумова». — Аввакум Петров (1620?—1682) глава старообрядцев, протопоп, писатель. Выступал против реформ Никона. В 1653 г. сослан с семьёй в Сибирь. Через десять лет возвращается в Москву и продолжает борьбу с официальной Церковью. В 1664 г. сослан в Мезень. В 1666—1667 гг. осуждён Церковным собором и сослан в Пустозерск, где 15 лет провёл в земляной тюрьме, написал там «Житие» и другие сочинения. По царскому указу сожжён.