Федор Алексеевич
Шрифт:
— А при чём тут Яненко с Хмельницким?
— Как при чём? Они же родня Дорошенко. Вот он и припугивает нас этим. Неужто не ясно, государь? Мол, отправите меня в Устюг и вся Малороссия вам изменит.
— Ну что-то ты, Василий Васильевич, намудрил. Я ведь хотел для него лучше сделать, не хуже. Ему ведь теснота и скудость в Москве. Может, что-то поближе предложить?
— Ближние города все воевод имеют.
— Иван Андреевич, — обратился царь к Хованскому, — где ещё место воеводское свободное?
— Вятка,
— Вот и славно. Василий Васильевич, пошли опять к Дорошенко Бобинина, пусть уговорит. Пусть он забирает всю родню, кого пожелает, и едет в Вятку. Да пусть указ о его назначении везде объявят, во всех городах, и с Красного крыльца. Чем больше людей о том услышат, тем менее слухов нелепых будет. И пусть Бобинин объяснит ему, что мы его не в опалу, а на честь посылаем. Чем быть отставленным гетманом, лучше действующим воеводой стать.
— Хорошо, государь. А что с кошевым-то станем делать? Его впору за караул брать.
— Ни-ни-ни. Ни в коем случае, Василий Васильевич. Этим мы Сечь разворошим, раздразним. Новую разинщину хочешь? Я по-человечески Серко понимаю, он обижен Москвой, Сибирью, хоть и недолго там был. Это не забывается. Жаль, такого умного человека от себя отвратили.
— Что ж нам делать с этим «умным человеком», государь?
— А ничего.
— Но гетман пишет, что он в открытую сносится с королём.
— Ну и что? С королём у нас перемирие, пусть сносится. Гетмана за донос поблагодари, но Серко не трогай. Худой мир лучше доброй ссоры, Василий Васильевич. Кошевого Серко Ивана Дмитриевича я запрещаю трогать.
— Хорошо, государь. Оставим, пусть ворует.
И хотя последними словами Голицын как бы попрекал государя за мягкость, Фёдор Алексеевич сделал вид, что не заметил этого.
— Теперь, господа бояре, что я хотел сказать. Ныне, поймав на татьбе-воровстве несчастного, мы отсекаем ему то руку, то пальцы, а то и ногу, теша себя мыслью, что, мол, зло наказали.
— А что, нам с татем целоваться, чё ли? — выскочил, как всегда Тараруй.
Царь, оставив реплику Хованского без внимания, продолжал:
— ...А того помыслить не желаем, что, отрубив человеку руку, мы лишаем его возможности трудиться, а оставшейся целой рукой он может заняться лишь прежним своим ремеслом — татьбой. Разве в этом корысть государева: множить воров, татей и бездельников?
— Очень разумно, государь, — сказал Одоевский, и остальные бояре закивали согласно головами.
— Так вот, я повелеваю отныне членоотсечение отменить на Руси раз и навсегда.
— Но, государь, — поднялся Милославский, — ежели так рассуждать, то Разину голову напрасно, выходит, отрубили?
— Ты, Иван Михайлович, путаешь Божий дар с яишницей.
Дума захихикала дружно,
— Разин был злодей из злодеев, — продолжал Фёдор, — убивец многажды, за что и лёг на плаху вполне заслуженно. А я веду речь о татях, укравших однажды и попавшихся. Может, я не прав, так пусть скажет кто из Думы.
— Прав ты, прав, государь, — опять закивали думцы дружно, затрясли бородами.
— Отсекая руку, мы человека увечим, делаем неспособным к труду, он поневоле становится дармоедом, нахлебником, немогущим даже себя прокормить.
— Так, государь, истинно так, — неслось с думских лавок.
Фёдор взглянул на подьячего, уже умакнувшего перо, приказал:
— Пиши. «Которые воры объявятся в первой или двух татьбах, тех воров, пытав и учиня им наказание, ссылать в Сибирь на вечное житьё на пашню, а казни им не чинить, рук и ног и двух перстов не сечь, ссылать с жёнами и детьми, которые дети будут трёх лет и ниже, а которые больше трёх лет, тех не ссылать».
— А куда ж их девать, которые дети останутся?
— Передавать на воспитание и кормление близким родственникам, а ежели таковых не случится, писать за монастыри. И ещё, господа бояре, на Москве нищих развелось непочатый край. Стыд головушке. Пешему от них проходу нет.
— Убогие, государь, что с них взять.
— Я велю строить для них богадельни, одну в Знаменском монастыре, а другую за Никитскими воротами. От иноземцев стыдно, намедни польскому резиденту у кунтуша рукава напрочь оторвали.
— Пусть пешим не шастает, — хихикнул Хованский, — целее платье будет.
— Ох, Иван Андреевич, и всему-то ты присловье находишь.
Тараруй не понял — попрёк это или похвала, на всякий случай сказал:
— А зачем же я в Думе сижу? Здесь не только думать, но и говорить уметь надо.
Глава 38
КОНЕЦ СЕРКО
Наломанные соты истекали янтарным мёдом, заливая дно тарелки. Над тарелкой звенели пчёлы, то садясь на соты, то взмывая вверх.
— Кышь, — отмахивал их от сотов Серко. — Ишь, на даровое-то шибко хваткие. Летите в поле за взятком, а не по столам.
Сам взял верхний обломок сота, откусывал от него помалу, жевал неторопливо, задумчиво глядя на облака, изнывающие на белёсом от солнца небе. Жена, высохшая, почерневшая от времени и солнца старуха, с жалостью смотрела на мужа.
— Ты б, Ваня, поел чего посытнее. Гля выхудал-то, краше в гроб кладут.
— Не хочу я ничего, мать. А про мёд лекаришки сказывают, что даже от недугов помогает.