Феникс
Шрифт:
Он — президент. Муж Рут. Хозяин уютного дома, где приняли Надие как равную. Как немку. Так сказала шахиня. Значит, высшая оценка — по крови. Но он, президент, он — не немец. Как же относится к мужу Рут?
— Или ты не хочешь видеть Каюмхана?
— Не знаю… Удобно ли…
— Глупая. Ты моя гостья…
Он пришел. Тихий и усталый. С большими грустными глазами, подернутыми мягкой тенью. Нежными, как у женщины. Поцеловал лоб шахини и улыбнулся Надие.
Она привыкла видеть холодного Ольшера. Собранного, внимательно смотрящего на всех и почти безмолвного.
Сказал по-тюркски:
— Сестра…
Погладил ее волосы. Отсвечивающие чернотой волосы. И рука его была тоже теплой. Мягкая, холеная рука с прозрачным маникюром на ногтях.
Рука смутила Надие. Только рука. Не ко времени вспомнился Чокаев. Ольшер говорил о его смерти и почему-то связывал ее с именем Каюмхана.
— Бедное дитя… Тебе тяжело вдали от родины…
Она могла разрыдаться. Как Рут. Родину так редко вспоминали здесь. Далекую, неясную, светлую родину. Надие едва сдержала себя.
— Ну, ну… Нам всем тяжело…
Грустные глаза его повлажнели. Рука еще раз коснулась головы Надие. Потом пролетела над столиком и опустилась у бутылки токая.
— Ай, ай! Милые птички утоляли жажду запретным напитком.
— Нам скучно, — томно пропела Рут.
— И тебе, девочка?
Лучше было бы солгать вместе с фрау Хенкель. Но почему-то этому красивому седеющему человеку, такому внимательному к ней, хотелось сказать правду.
— Мне еще и больно, эффенди.
Каюмхан внимательно посмотрел на гостью. С интересом даже. Смелость мусульманки показалась ему неестественной. Впрочем, она турчанка. Это кое-что объясняет.
— Ты ищешь утешения?
— Нет.
— Странно. Или боль нужна тебе?
— Наверное.
Президент любил и умел утешать. С первого дня войны он только и делал, что утешал страдающих. Его обязанностью было, даже профессией, протягивать руку людям, истерзанным голодом и унижением. Лагери военнопленных, собственно, и существовали для производства человеческих мук. Каюмхан освобождал несчастных от мучений. Первыми словами его были призывы к терпению. Недолгому терпению, за которым следовало спасение. «Мы пришли, чтобы облегчить вашу участь. Позаботиться о вас. Спасти вас…»
— Ты не хочешь расстаться со своей болью? — удивился Каюмхан.
— Пока не расстанутся с ней мои соотечественники.
— О-о! — президент изобразил восхищение. Глаза округлились, вспыхнули добрым огнем. Впервые, кажется, слышал он голос души человеческой. Турчанка говорила не о физическом страдании, она не была пленницей, не носила на теле номер узника концлагеря. Она работала в Главном управлении СС. У самого капитана Ольшера. Пользовалась его симпатией. И испытывала боль. Боль мусульманки, потерявшей родину. Это великолепно. Таким не нужно утешение. Чем острее боль, тем глубже чувство, тем ярче национальная окраска. Это что-то близкое к фанатизму.
Доверчивые, печальные глаза Надие и слова ее, произнесенные с чувством, подкупили
— Вы изумительны! — восторженно произнес президент и стал разливать токайское в рюмки.
Неожиданный комплимент смутил Надие. Она вспыхнула, лицо ее стало ярче, привлекательнее. Все, что таилось в глубине, все скрытое обычной сдержанностью, замкнутостью, на какое-то мгновение обозначилось в блеске глаз, в улыбке.
— За нашу гостью! — поддержала мужа Рут.
— Благодарю, — взволнованно прошептала Надие. — За вас, фрау…
Голова кружилась. До этой рюмки кружилась. И после нее продолжала кружиться. Каюмхан встал, прошел в соседнюю комнату и вернулся с новой бутылкой вина.
— Ты чародей, мой милый, — засмеялась Рут.
Она все еще ласкала Надие. Рука трогала ее шею, плечи. Иногда пальцы шахини вдруг становились жесткими, злыми и приносили легкую боль. Но тотчас смягчались, стирали неприятное ощущение.
Потом рядом оказался Каюмхан. Он тоже гладил Надие. Волосы гладил. Напевал что-то своим девичьим голосом. Любовное.
Снова пили вино. Темно-янтарное, пахнущее осенним блекнущим виноградом. Солнцем пахнущее. И, кажется, морем. Тем морем, которое жило в Надие.
— Вы поете песни детства? — спросила она Каюм-хана.
— Юности, — поправил президент. — Мы с вами уже европейцы, но кровь Востока иногда напоминает о себе. — Он запел веселую, очень глупую, пошловатую песенку, с намеками, заставившими гостью покраснеть.
«Не родину вспоминает он, — с огорчением подумала Надие. — Ничего не вспоминает. Привычка возвращаться к давно угасшему, посмеиваться над прошлым. Так поступают люди, сменившие профессию на более выгодную. С высоты нового положения они поглядывают вниз, смеясь, называют себя пастухами, возчиками, водоносами. И все это произносится в окружении хрусталя и шелка, подчеркивающего взлет человека. Они даже сквернословят, рассказывают непристойные анекдоты. Для контраста тоже».
Рут снисходительно произнесла:
— Дитя природы. У него все непосредственно. Ему всех жаль, он всех любит…
«И убивает, — вспомнила опять Чокаева Надие. — Все-таки из этих бледных, холеных рук Мустафа получил яд. Неужели они не дрогнули?»
— Не все это понимают, — продолжала Рут, но уже не насмешливо, а с досадой. Она намекала на таинственного туркестанца, что оказался свидетелем гибели Чокаева и своим существованием терзал президентскую чету. — Не все понимают, как нужен Туркестану Вали… Сколько труда ему стоит защита соотечественников. Скольких он спас от голодной смерти, от лагеря. Они живы — разве это не великий подвиг?..