Феномен двойников (сборник)
Шрифт:
Он говорит:
— Мы пришли затем, чтобы вы могли нас узнать. Узнайте нас, пока изменение обратимо. Я люблю Сообитание — и боюсь за него. Я человек — и боюсь за людей. Я не вижу пути, который может нас слить.
— Ты — только Живущий, Наори, — сказала Общая Память, — и разум твой беспокоен и тороплив. Закон неизменен, — сказала Общая Память, — в Сообитании каждый должен жить так, как ему хорошо. Вы нужны Сообитанию, — сказала она, — мозг ваш велик и может нести в себе Общую Память.
— А если, когда Общее ляжет на нас, мы исказим его?
— Груз Общей Памяти непомерен для ныне
— Строй, — говорит Она мне. — Делай так, как было бы хорошо, как ты хочешь для людей.
Увлекательная игра? Хорошо, я хочу построить город.
— Нет, — говорит Она. — В городе слишком много людей. Все не смогут жить так, как им хорошо.
И тогда я придумываю деревни. Нарядные домики, зеленеющие поля, корабли, бороздящие гладь океана…
Но корабль пристал к берегу, люди весело сходят на землю, рубят деревья, строят дома, раздирают плугами почву. И каждый удар топора, каждый нажим лемеха — это отчаянный крик боли. Уничтожение, убийство, распад…
— Видишь, — говорит Она мне с участием, — ты не знаешь, что хорошо. Ты не можешь знать, — говорит мне Общая Память, — ты неправильно выросло, бедное существо. Только тот, кто выращен в радости, знает, что ему хорошо. Как мы можем сейчас решать? — говорит мне Общая Память. — Нужно несколько правильных поколений, чтобы люди узнали, что для них хорошо. Иди, — говорит Она мне, — пробуй жить, как тебе хорошо, Наори поможет тебе избежать опасных ошибок.
И — Ортану:
— Ты можешь привести тех людей на Остров. Общее вас защитит.
И теперь между нами нет преграды; я бросаюсь к Ортану — в беспокойство, в тепло, в защиту, я сливаюсь с ним, и небо… над нами огромное синее жгучее небо, и море перед глазами, слепящая синева, в потеках ряби, в белых жалящих бликах.
И дрожь запоздалого страха, и слезы…
Но Элура решительно вытерла слезы ладонью, улыбнулась Ортану и спросила:
— Ортан, а если у нас будет ребенок?
— Будет, — сказал он. — Сразу после Больших дождей.
— Слушай, а, может быть, мы еще успеем взглянуть, что за морем?
КОЛОДЕЦ
…И пошел из Колодца черный дым, и встал из Колодца черный змей. Дохнул — и пал на землю черен туман, и затмилось красное солнышко… И полез тогда Эно в Колодец.
Спускался он три дня и три ночи до самой до подземной страны, где солнце не светит, ветер не веет…
И что он мне дался, Колодец этот? Дырка черная да вода далеко внизу. Может, он вовсе и не тот Колодец, не взаправдашний? А коль не тот, чего его все боятся? Чего мне бабка еще малым стращала: не будешь, мол, слушаться, быть тебе в Колодце? А спрошу про него — еще хуже запричитает:
— Ой, горе ты мое, пустыня тебя не взяла, где ж мне,
Она мне неродная, бабка-то. Мать-отец мои пришлые были, поболели-поболели да и померли. Они через пустыню шли, а кто через пустыню пройдет, все помирают. А я ничего, выжил, бабка меня и взяла. Добрая она у меня, только совсем старая стала, почти что не ходит.
Пришлый я, вот беда. Дружки-то мои — все мужики давно, Фалхи уже и женат, а я не расту. Да нет, расту помалу, только что они за год, то я за три. А бабка успокаивает:
— Не ты, — говорит, — дитятко, урод, а они уроды. В молодые мои года, — говорит, — все так росли. Я, — говорит, — внуков-правнуков пережила, и тебе, видно, три их жизни жить.
Ой, правду говорят, она, моя бабуленька, мудреная! Та-акое ей ведомо! Только вот не сказывает она мне, отвечать не хочет.
— Мал ты, — говорит, — душу надломишь.
А коль мал, так что, знать не хочется? Вот, к примеру, чего у Фалхи по семь пальцев на руке, а у Юки по четыре? А у Самра и вовсе один глаз, и тот во лбу? Или вот Колодец этот. Худая в нем вода, и людям, и скоту она вредная, а трава тут — как нигде. Жарынь, кругом все повыгорело, а она — как политая. До меня-то у Колодца никто не пас, сам сперва боялся. Только прошлый год внизу траву пуще нынешнего пожгло, я на авров своих глядеть не мог, так отощали. Ну и насмелился. На деревне-то не сказал, сами по приплоду узнали: двухголовых много народилось. Побурчали, а не запретили, только еще пуще косятся. А мне вот Колодец этот на душу пал и тянет, и тянет. Не пойму про него никак.
Взять хоть Великанью пустошь. Развалины там, всякое про них говорят… днем-то я в такое не верю… А вот при мне уж отец Юки пошел в Верхнюю деревню шкуры на соль менять, да приблудил в тумане, как-то его к самым развалинам вывело. Он и был там всего-ничего, увидел — и бегом, а все в ту же ночь помер.
Или вот Ведьмина купель или Задорожье. У нас таких лютых мест не перечесть. То ли убьют там, то ли покалечат — а люди ведь их не боятся. Ну остерегаются сколько могут, а вот чтоб как про Колодец… чтоб даже говорить не смели…
А что в нем, Колодце этом? Дырка черная да вода далеко внизу…
…Ох, не миновать мне нынче в Колодец лезть! Схоронил я бабку-то. Третий день, как схоронил. Ух, так-то мне без нее худо!
Воротился, скот раздал, подхожу, а она у двери без памяти лежит. Я и сам со страху обеспамятел, еле-еле ее к лежанке доволок. За знахарем хотел бежать, а она тут глаза и открыла.
— Ой, — говорит, — Ули, воротился! А я-то дождаться не чаяла! — И в слезы: — Деточка моя неразумная, на кого ж я тебя оставлю!
А сама еле говорит. Ну и я заревел, а она маячит — нагнись, мол. Уставилась мне в глаза, а глаза у нее… ни у кого на деревне таких нет… черные-черные, глядеть страшно.
— Ты, — шепчет, — в Колодец заглядывал?
Сроду я ей не врал и тут не сумел. Встрепенулась она вся, задрожала.
— Нельзя это, — говорит, — Ули! Хуже смерти это, — говорит, — ползучие… — И замолчала. Гляжу — а она не дышит. Схоронил ее, обряды все справили, сижу в дому, как положено, чтоб духу ее печально не было — и так мне тошно, так маятно!