Филологические сюжеты
Шрифт:
Гоголь сказал известные слова о поэзии Пушкина: «не вошла туда нагишом растрёпанная действительность» (VIII, 382). Можно не придать достаточного значения этому нагишом как простому образному аксессуару, но ведь зачем—то он это сказал? Если же взять во внимание значение у самого Гоголя и у «нового Гоголя» всех этих образов наготы, стыда, одежды (и как духовного личностного покрова – слова), то словечко это, пожалуй, встанет в центре гоголевского высказывания как ударное слово, обнаруживая действующую в нём и через него поэтическую волю к мифу. И не будет противоречия этому слову позднейшего, прямо уже мифологического (хотя из другой мифологии) сравнения Льва Толстого, в 1875 году упрекавшего Н. Н. Страхова в излишнем стремлении к научной объективности в ущерб «горячему, страстному исканию смысла своей жизни»: «Объективность есть приличие, необходимое для масс, как и одежда. Венера Ми—лосская может ходить голая, и Пушкин прямо может говорить о своём личном впечатлении». [373] Противоречия нет, потому что оба они (и Толстой, и Гоголь) говорят о том же у Пушкина – об особом свойстве прямого пушкинского авторского слова, не прикрытого разработанными литературой в основном уже после него богатыми средствами художественной «объективности» (неопределённо—личный рассказчик «Шинели», эмансипированное слово героя у Достоевского: «говорит Девушкин, а не я») и в то же
373
Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. Т. 62. М., 1953. С. 184.
374
Название книги Вольфа Шмида, в большей части своей посвя—щённой прозе Пушкина. СПб., 1994.
375
Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. Т. 62. С. 25.
376
Там же. С. 22.
Здесь заметим в скобках: что касается слова в лирике, то существует у Бахтина анализ процессов распада такого слова, «разложения лирики», и они описываются в терминах события грехопадения: «Концы лирического круга перестают сходиться, герой начинает не совпадать с самим собою, начинает видеть свою наготу и стыдиться, рай разрушается». Из такого процесса выходит новый вид «прозаической лирики», как примеры которой приведены имена Достоевского и Андрея Белого: «Образцы прозаической лирики, где организующей силой является стыд себя самого, можно найти у Достоевского». [377] Произведения не называются, но вспоминаются прежде всего «Записки из подполья» или исповедь Ипполита; однако первым таким образцом, конечно, были письма Макара Девушкина.
377
М. М. Бахтин. Собрание сочинений. Т. 1. С. 233.
В них вошла нагишом растрёпанная действительность. Отсюда – сразу начавшиеся упрёки в нехудожественной растянутости слова героя, его неотобранности и «расслабленности», «болезненной говорливости сердца» (П. Анненков). [378] Но таким растянутым и изломанным словом он выговаривает себя. Этот первый герой Достоевского уже являет своими письмами основную характеристику героя Достоевского, по Бахтину: герой дан как слово. [379]
378
Современник. Т. ХIII. 1849. № I, отд. III. С. 3.
379
М. Бахтин. Собрание сочинений. Т. 6. С. 63, 75.
Повторим еще раз из лосевской диалектики мифа: «Слово есть заново сконструированная и понятая личность». На примитивном уровне бедного человека, тем не менее, эта истина в точности соответствует его «формирующейся», вместе со слогом, девственной личности. Формируется же, «конструируется» она стыдом в той творческой роли его, что сказалась ещё в начале истории человечества. «Стыд – лишь обратная сторона откровения лица». [380] Стыд – универсальная формулировка П. А. Флоренского – «буссоль сознания и отвес личности». [381] И это тоже словно прямо о Макаре Девушкине сказано: таков и впрямь его отвес, преображающая вертикаль, формообразующее начало – как личности героя, так и творчества Достоевского.
380
Штейнберг А.3. Система свободы Достоевского. С. 55.
381
Столп и утверждение Истины. С. 182.
Достоевский должен был начать свой путь с гоголевского чиновника, от которого так далеко потом ушёл. Но он должен был совершить свой поворот в унаследованном материале, в том же гоголевском «теле». Ему было тесно на этом узком участке, и он впоследствии вышел на свой простор, однако и этот бедный и ограниченный материал вместил «сверхреальное действие» (Вяч. Иванов), соотносящееся с огромным мифом истории человечества. «Бедные люди» уже явили тот «усиленный» образ действительности, что заключает в себе предпосылку творимого мифа. [382] Затем «Записки из подполья» стали вторым его большим поворотом в литературе (поворотом уже на своём пути) – как пролог к главным романам. Но и на этом повороте сохранялась связь с исходным материалом. Кто такой в конце концов человек из подполья в социальном, да и психологическом отношении, как не бедный чиновник? Но он уже – идеолог, интеллектуальный герой, чиновник—идеолог и романтик—циник. В тексте и в ситуациях повести он соотносится с такими персонажами—архетипами, как Сильвио и лермонтовский герой нашего времени. В нём сплав свойств униженного маленького человека—чиновника и «лишнего человека» со сложным и ещё куда более усложнённым сознанием. Он – результат процессов мутации литературных типов, герой—мутант.
382
По
Но уже первый герой Достоевского был его настоящим героем, с теми характеристиками героя Достоевского, какие установил М. Бахтин: самосознание, слово, наконец, та особая свобода героя, о которой Бахтин сказал, что «Достоевский, подобно гё—тевскому Прометею, создаёт не безгласных рабов (как Зевс), а свободных людей, способных встать рядом со своим творцом, не соглашаться с ним и даже восставать на него». [383] И первым таким героем, восставшим на своего творца (Гоголя! – ибо, по диалектике мифа, запечатлевшейся в «Бедных людях», творцом своего образа он почувствовал Гоголя), Бахтин назвал со всех сторон несвободного в своей горемычной жизни Макара Девушкина. Правда, эту экстраординарную свободу героя Достоевского Бахтин возвёл к другому родоначальному мифу (точнее, к его литературной версии в стихотворении Гёте), но вспомним о той параллели, какую Ницше провел между эллинским сказанием о Прометее и семитским мифом о грехопадении как определяющими характер двух мировых мифологий и находящимися «между собой в той же степени родства, как и брат с сестрой». [384] И вспомним, как в аргументах Ивана Карамазова у самого Достоевского смешались и совместились оба мифа: «Я не говорю про страдания больших, те яблоко съели… Люди сами, значит, виноваты: им дан был рай, они захотели свободы и похитили огонь с небеси…» (14, 221–222)
383
М. Бахтин. Собрание сочинений. Т. 6. С. 10.
384
Ф. Ницше. Сочинения в 2 т. Т. 1. С. 91.
Захотели свободы: общее основание мифов (не входя сейчас в глубокий вопрос об их коренном различии [385] ). Свободы с неисчислимыми историческими и творческими последствиями, составившими содержание всемирной жизни людей, в которой имеют свойство возобновляться прообразованные мифом родо—начальные ситуации. Нечто вроде такого возобновления можно почувствовать и в сюжете русской литературы (в родоначальной также её ситуации), в пушкинско—гоголевской мифологеме, созданной Достоевским и неповторимым образом соотносящейся с главным мифом истории человечества. Достоевскому в этом сюжете выпало ввести особым образом свободного героя, также сформированного стыдом и также отпущенного на свободу из рая и оставленного, по слову Вяч. Иванова, на распутье. Девуш—кинским, «примером сказать, девическим», стыдом была открыта собственно достоевская проблематика нравственной самостоятельности и свободы совести человека.
385
Для христианского сознания это различие, строго говоря, между мифом и событием Священной истории.
Вышла же проблематика эта из гоголевской «Шинели» (кто бы ни был автором этого изречения). Что, конечно, не значит, что она там уже содержалась. Нет, она оттуда вышла диалектическим путем отрицания. Она была глубоким образом спровоцирована гоголевской «Шинелью». Ещё раз вспомним мировое событие, зашифрованное, по—видимому, глубже сознательных целей писателя, в эпизоде романа. И сказал Бог: кто сказал тебе, что ты наг? Кто сказал это бедному первому человеку Достоевского? Кажется, роль «Шинели» в смене его читательских впечатлений содержит ответ на этот великий вопрос. «Шинель» обнажает истину его существования, снимая райские иллюзии его первых писем и отрадные впечатления пушкинской повести. «Шинель» ему говорит, что он наг.
Диалектика впечатлений читателя Девушкина – воистину диалектика. Его живые реакции фиксируют резкий перепад на пути литературы, Достоевский на уровне автора организует новый, свой перепад. Два крутых поворота образуют путь, отрицание же отрицания (Гоголя в Достоевском) производит творческий синтез автора «Бедных людей». Достоевский приходит со словом восстановление, смысл которого в библейско—христианской историософии очевиден. О «восстановлении погибшего человека» как об «основной мысли всего искусства девятнадцатого столетия», «мысли христианской и высоконравственной» он скажет в 1862 году (20, 28). Но с первых вещей Достоевского это слово – восстановление – свяжется с его именем в критике: в 1849 году его произнесет П. Анненков (по поводу рассказа «Честный вор»): «попытка восстановления (rehabilitation) человеческой природы». [386] А в конце века (1891) В. Розанов, заново обратившись к теме «Достоевский и Гоголь», определит дело Достоевского как «восстановление достоинства в человеке, которое он у него отнял». [387]
386
Современник. Т. ХШ. 1849. № 1. Отд. III. С. 5. – Вероятно, французский эквивалент здесь должен указывать на источник идеи понятия, ставшего одним из ключевых терминов французского социального «нового христианства» 30–40–х гг.
387
В. В. Розанов. Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского // В. В. Розанов. Несовместимые контрасты жития. М.: Искусство, 1990.С. 53.
«Он» – это Гоголь. Конечно, Розанов называет его по имени, в отличие от Макара Девушкина, однако и у него звучит это «он» таинственно—глухо и демонично. Что не случайно: в своем чувстве Гоголя Розанов удивительно близок Макару Девушкину. В двух статьях о Гоголе, составивших приложение к книге «Легенда о Великом инквизиторе», он предпринял переложение эпизода «Бедных людей» (совсем не упоминая его) на язык критической концепции. В самом деле: Гоголь «погасил» и «вытеснил» Пушкина в сознании русских читателей. [388] Разве не это произошло с читателем Девушкиным по прочтении «Шинели» после «Станционного смотрителя»? Гоголь оклеветал человеческую природу, дав в Акакии Акакиевиче «сужение и принижение» и даже «искалечение человека против того, что и каков он в действительности есть». [389] Не это ли вызвало потрясение и стремление отделить себя от искалеченного собственного образа и утвердить себя такого, «каков в действительности есть»? Можно сказать, что письмо Макара Девушкина о «Шинели» стало прототипом резкой розановской концепции отрицательной роли Гоголя на пути развития русской литературы. Роберт Джексон говорит, что взгляд Розанова на Гоголя есть, в сущности, более изощрённая версия жалобы Девушкина на «пасквиль».
388
Там же. С. 228.
389
Там же. С. 243, 240.