Филологические сюжеты
Шрифт:
Достоевский слова «сверхчеловек» себе не позволил. Но он помыслил в той же записи 1864 г. некое будущее иное состояние человека и не знал, как его назвать, – не мог назвать его вообще «человеческим», поскольку «будущее существо», к которому нынешний человек – лишь существо переходное, «вряд ли будет и называться человеком (след., и понятия мы не имеем, какими будем мы существами)», как не мог и локализовать это будущее состояние в пространстве и времени: «На какой планете, в каком центре, в окончательном ли центре, то есть в лоне всеобщего синтеза, то есть Бога? – мы не знаем» (20, 173). Мысль Достоевского об этом будущем состоянии была в колебании: он весьма неопределённо мыслил его трансцендентно—имманентным, в духе своего христианского историзма и до конца дней не оставлявшего его хилиастического чаяния, сказавшегося особенно в пушкинской речи.
Так или иначе, он мыслил в этом странном мечтании человеческую природу то ли исторически, то ли мистически, мистически—исторически, исторически—трансцендентно, преходящей, и также некий абсолютный рубеж на этом пути «прехождения» человека: «Сам Христос (…) предрек, что до конца мира будет борьба и развитие (учение о мече)…» (20, 173). Учение о мече – а вскоре за этой записью Раскольников повторит за своим автором, в самом странном тоже контексте, неожиданно так заключив своё ницшеанское, говоря из будущего, рассуждение о двух разрядах людей: «И – vive la guerre eternelle, –
6
В XIX веке, ближе к его концу, открылось умственное окошко, в которое напряжённо стали смотреть такие умы, как Достоевский, Ницше, Соловьёв, и другие за ними. Это была оценка человека как заново и по—новому вставший вопрос, вставший заново на историческом повороте. Оценка человека как родового существа в новейшей истории человечества, открывшейся революцией конца XVIII столетия. Оценка человека в такой всемирной ситуации, в которой протагонистами на исторической сцене выступили широкие массовые движения и выдвигаемый ими и управляющий ими тоталитарный герой, в Наполеоне впервые новому веку явившийся. Ода Пушкина «Наполеон» и дала завязку широкому разветвлённому сюжету русской литературы века, звенья которого в их переходах от Пушкина к Достоевскому мы и пытаемся проследить: Наполеон, который «человечество презрел», пустынный сеятель, презревший его по—иному, под святым эпиграфом из Евангелия, великий инквизитор, отождествивший любовь и презрение к человечеству и обративший этот сплав в государственный принцип.
«Все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле» – формулирует инквизитор главную тему всего исторического процесса (14, 230). Тема объявленного умами эпохи процесса «переоценки всех ценностей», основной из которых и был человек. К этой теме в конечном счёте сводилось главное всё. Историософия сводилась к антропологии. Презрение к человеку и утопия о человеке были полюсами процесса. Пушкин ещё был чужд утопии о человеке (в виде мысли о коренном изменении человека, метаморфозе его природы, какая уже была мыслью Гоголя, с его ожиданием нового Чичикова и нового Плюшкина в третьем томе поэмы, – но она не была ещё мыслью Пушкина), Достоевский сильнейшим образом в неё включён. Тема глядела в двадцатый век. Инквизитор Христу возвращал его высокое понятие о человеке как утопию: «Но вот Ты теперь увидел этих „свободных“ людей». Поэма как произведение Ивана Карамазова – антиутопия, [438] как произведение Достоевского это антиантиутопия.
438
«Пророческий или нет, это действительно и неоспоримо один из ключевых текстов для проблемы проблем нашего столетия, проблемы тоталитаризма» (С. С. Аверинцев. Цит. ст. С. 327).
В самом конце уже века на поэму была выразительная реакция – собственная антиутопия Константина Леонтьева в пику утопии Достоевского с его «всемирной любовью» пушкинской речи и в поддержку антиутопии инквизитора и Ивана. В предсмертных письмах Розанову, только что напечатавшему книгу свою о «легенде», Леонтьев пророчил – пророчил злорадно (в обоих образовавших это слово значениях, поскольку он своеобразно приветствовал эту будущую картину) – неминуемый скорый социализм как «грядущее рабство» и рисовал с известным удовольствием картину «хронических жестокостей, без которых нельзя ничего из человеческого материала надолго построить» (социализм в союзе «с русским Самодержавием и пламенной мистикой (которой философия будет служить, как собака), (…) но уж жутко же будет многим»). Такова была его окончательная оценка «человеческого материала». «И Великому Инквизитору позволительно будет, вставши из гроба, показать тогда язык Фёд. Мих. Достоевскому. А иначе всё будет либо кисель, либо анархия…» [439] Исторически Леонтьев видел вперёд – в грядущей уже в скором времени нашей истории инквизитор такой язык Достоевскому показал. И многие из нас могли увидеть это своими глазами. Но могли увидеть и то, что путём «хронических жестокостей» нельзя из человеческого материала что—либо так уж надолго построить.
439
Из письма В. В. Розанову 13 июня 1891 // Русский Вестник. 1903. № 5. С. 174.
Сбывшийся леонтьевский прогноз был предвестием тенденции к пересмотру проблемной ситуации поэмы, которая в более сложных, нежели у Леонтьева, формах скажется в будущем веке. В большой статье 1916 г. «Около Хомякова» о. Павел Флоренский коснётся «легенды» по ходу критики хомяковской историософской идеи о борьбе в духовной истории человечества двух центральных начал – «иранства» как мягкого начала религиозной свободы и «кушитства» как твёрдого начала необходимости. Хомяков выбирает «иранство» и вслед за ним Достоевский в «легенде», для Флоренского же она самой навязанной нам ситуацией выбора «приводит религиозное сознание к бесконечным трудностям (…) там, где tertium dandum est». «Христа» Достоевского Флоренский упоминает только в кавычках и находит в поэме «раздвоение образа Христова на два», признавая и в инквизиторе необходимую сторону этого образа, которой («если уж нужно было выбирать между двумя») отдаёт в итоге своё предпочтение как образу Церкви. «Инквизитору Достоевского соответствует „кушитство“, „Христу“ Достоевского – „иранство“? Но тогда духу Христову, Церкви, не находится истинного места в системе». [440]
440
Свящ. П. Флоренский. Соч.: В 4 т… Т. 2. М., 1996. С. 295.
В русской философской критике это, кажется, было впервые – такое переосмысление сил в конфликте поэмы и открытое положительное утверждение стороны и позиции инквизитора. «Отец Флоренский явно вступает на путь Великого Инквизитора», –
441
Флоренский: pro et contra. СПб., 1996. С. 389.
442
Свящ. П. Флоренский. Соч.: В 4 т… Т. 2. С. 757.
443
Там же. С. 803.
444
«Требуется лицо, обладающее интуицией будущей культуры, лицо пророческого склада. Это лицо на основании своей интуиции, пусть и смутной, должно ковать общество». Новые тоталитарные герои (названы Муссолини и Гитлер) – «лишь первые попытки человечества породить героя» (Там же. С. 651).
445
«Этот отдых может быть получен только в том случае, если выдающаяся личность возьмет на себя бремя и ответственность власти и поведёт страну так, чтобы обеспечить каждому необходимую политическую, культурную и экономическую работу над порученным ему участком» (Там же. С. 679).
Ещё раз по этому случаю вспомним Леонтьева, романтически страдавшего в конце своего XIX столетия от недостатка ярких личностей, ярких в добре или зле и представлявшихся ему наподобие героев Шекспира. «Великий вождь, могучий диктатор», писал он с определённой надеждой, может явиться «только на почве социализма». [446] В будущем веке вожди на этой почве явились, но что бы сказал футуролог—романтик, когда бы увидел этих людей и дела их воочию… «Человеческий материал» и «великий вождь» – так видел он будущие структуры и ставку свою на вождя и диктатора понимал как ставку на красоту, надеясь на эстетическую компенсацию, какую явят будущему человечеству несколько ярких фигур, пусть тиранов, за счёт «материала».
446
К. Леонтьев. Восток, Россия и Славянство. М.: Республика, 1996. С. 528.
Вождь и масса – это строение будущих в скором времени тоталитарных обществ было открыто в антиантиутопии Достоевского. Народ, превратившийся в безразличную, безразмерную, бесструктурную, атомарно—слитную массу – в ХХ веке кто только не говорил о появлении на арене истории этой новой решающей единицы. [447] Пушкинские «двуногих тварей миллионы» лишь в истории нового века сполна оформились на исторической сцене. «Народ превратился в массу, и это необратимо» – описывал в Германии в начале 1930–х годов и гитлеровской эпохи Романо Гвардини ситуацию поэмы Ивана Карамазова – Достоевского. [448] Одновременно в те же годы в двух центрах неслыханно новых «хронических жестокостей», по Леонтьеву, воспроизводили в мысли своей по—новому, но по—разному, ситуацию «Великого инквизитора» два христианских философа века – Павел Флоренский и Романо Гвардини. Оба дали христианскую критику поэмы, и у обоих эта критика состояла в повороте внимания к позиции инквизитора и её защите от автора, Достоевского. Но пафос этой защиты у Гвардини был свой, и весьма отличный.
447
См. фундаментальный труд Ханны Арендт «Истоки тоталитаризма» (М., 1996), где в том числе говорится о превращении идеи бесклассового общества в современное общество масс, о взаимозависимости в структуре этого общества героя и масс («Вождь без масс – ничто, фикция») и о задании «овладеть человеком в целом» в этой новой политической архитектуре (с. 407, 432, 446).
448
Романо Гуардини. Человек и вера. С. 125. Первое издание книги Гвардини – 1932.
В те же самые годы было произнесено слово о «восстании масс» как о содержании новой эпохи (Ортега—и–Гассет, 1930). Гвардини заговорил о том же, но иначе, и его пересмотр фигуры инквизитора у Достоевского был пересмотром господствующего на высотах культуры отношения к новому «человеку массы». В инквизиторе Достоевского он нашел реального гуманиста: «Он признаёт человека таким, каков тот на самом деле. Он исходит из того, с чего начинается вся и всякая любовь: христианство апеллирует к реальному человеку, а не к тому, каким ему надлежало бы быть. У Великого инквизитора достаточно терпения». [449] Если Флоренский, можно сказать, ужесточал ситуацию выбора, вставая, по либеральной оценке Бердяева, «на путь Великого инквизитора», то Гвардини смягчал ситуацию демократическим выбором, принимая сторону обыкновенного человека массы как нуждающегося в христианском «терпении», оправдании и спасении. Оба критика поэмы в ХХ веке – не только христианские мыслители, оба – священники, православный и католический, оба судят от имени Церкви. И от имени её «как конкретно—исторического воплощения христианского начала» Гвардини не только принял, но прямо повторил аргумент великого инквизитора: «По самой сути своей это – Церковь всех, а не только из—бранных». [450] Он и в дальнейшие годы положит силы на сочувственное понимание нового человека массы и его религиозно—философскую реабилитацию (в своей главной книге, уже после второй всеобщей войны, – «Конец Нового времени», 1950).
449
Там же. С. 135.
450
Там же. С. 132.