Филологические сюжеты
Шрифт:
На это он «хотел было что—то ей возразить, но презрительно замолчал» (6, 322). Презрительно! Он хотел сказать о каком—то более сложном внутреннем «праве». Самое слово это как опора его идейной конструкции нечто о нём говорит как о герое века. Это было в великую революцию первое слово новой идейной истории века – «Декларация прав». И это нас возвращает к пушкинской оде «Наполеон» – исходному пункту нашего тематического сюжета. Извилистый путь ведёт от неё к Раскольнико—ву в пространстве русской литературы. Наша славянофильская мысль на идею века ответит, что «даже самое слово право было у нас неизвестно в западном его смысле, но означало только справедливость, правду». [405] Пушкинские контексты со словом «право» бывают весьма ироничны или скептичны (Защитник вольности и прав / В сем случае совсем не прав), в более же серьёзном случае таковы, что язык права переплетается с языком насилия: [406] Нет, я не споря / От прав моих не откажусь… Пушкин «сделал страшную сатиру» на Алеко «как поборника прав человеческого достоинства», заключал
405
И. В. Киреевский. Критика и эстетика. М., 1979. С. 149.
406
А. А. Фаустов. Авторское поведение Пушкина. Воронеж, 2000. С. 161.
407
В. Г. Белинский. Собр. соч.: В 3 т. Т. 3. М., 1948. С. 451.
Однако он убедительно говорит, что Наполеоном себя не считает. Он не Наполеон, а «глубокая совесть», как будет сказано о другом герое Достоевского, тоже весьма проблемном. Но ведь он тоже человечество презрел и оттого убил. Отчего же презрел? От безмерного сострадания. Верно сказано в недавней статье о Раскольникове, что любовь к людям он переживает «как бремя, как крест, от которого он – безнадёжно – пытается освободиться». [408] Диалектика подобного перерождения чувств и идей – большая тема Достоевского, между прочим, близко его роднящая с преследовавшей его по пятам проблематикой Ницше. Ницше именно по пятам Достоевского, ещё не зная о нём, проследил родство сострадания и презрения и был очень сосредоточен на этой теме. А у Достоевского именно этот сплав сострадания и презрения станет программой великого инквизитора.
408
Б. Тихомиров. К осмыслению глубинной перспективы романа Достоевского «Преступление и наказание» // Достоевский в конце ХХ века. М., 1996. С. 260.
Достоевский принял от Пушкина образ Корана и включил в свою идейную парадигму; Коран пошёл работать в его идейных комбинациях. Вослед Раскольникову Версилов ссылается на Коран, на его повеление «взирать на „строптивых“ как на мышей, делать им добро и проходить мимо, – немножко гордо, но верно» (13, 175). Однако с Кораном просто, очень просто, это лишь одиозный пример (пусть Версилов и соглашается) такой религиозной нормы, какая в себя включает презрение к человеку. Тема речи Версилова перед Подростком, в которой он ссылается на Коран, относится не к Корану, а сквозь Коран к противостоящей ему библейско—евангельской заповеди любви. «Друг мой, любить людей так, как они есть, невозможно. И однако же должно». Должно, потому что заповедано, – и однако же, невозможно. Это Версилов, но и сам Достоевский начал десятью годами раньше (1864) тем же словом «невозможно» свою запись «Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»: «Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, – невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек» (20, 172).
А вот Версилов: «Любить своего ближнего и не презирать его – невозможно. По—моему, человек создан с физическою невозможностью любить своего ближнего. Тут какая—то ошибка в словах с самого начала…» (13, 175). В словах заповеди ошибка, невозможность, как в сходящихся параллельных неэвклидовой геометрии, к которым, мы помним, проявлял большой интерес сочинитель «Великого инквизитора» Иван Карамазов, говорящий про заповедь то же, что и Версилов. «Со всей остротой он чувствует чудесный, „неевклидов“ характер этой любви, которая представлялась таким простым, само собой разумеющимся делом либеральному религиозному настроению его эпохи». [409]
409
О. Седакова. Проза. М., 2001. С. 278.
Достоевский устами своих проблемных героев проблемати—зовал это «простое дело», и версиловской критикой заповеди был предвосхищен тот взрыв рефлексии над ней и вокруг неё, какой вдруг случился в философской мысли в конце – начале
ХХ века (энциклопедически широкий свод высказываний на эту тему, с примерами из Достоевского, Ницше, Вяч. Иванова, Розанова, М. М. Бахтина, М. И. Кагана, Бубера, Фрейда, Пришвина, Музиля [410] собран в книге Вардана Айрапетяна [411] ). Фокусом этой рефлексии было, как и в записи Достоевского 1864 года, второе, сравнительное звено в составе заповеди – «как самого себя». Как возможен этот эгоистический, кажется, постулат как «естественная» основа универсальной заповеди? Особенно непосредственно Пришвин выразил недоумение в дневниковой записи 9 мая 1925 г.: «Правда, вот чудно—то, как подумаешь об этом, как это можно любить себя (…) Что же значит, когда вот говорят: люби ближнего, как самого себя?» [412] А Мартин Бубер даже предположил ошибку в Септуагинте, в переводе. [413]
410
Как параллель диалогам у Достоевского: «– Помнишь, ты же всегда говорил, что „люби ближнего“ так же отличается от долга, как ливень блаженства от капли удовлетворённости? (…) – Иронию
411
Вардан Айрапетян. Толкуя слово. Опыт герменевтики по—русски. М., 2001. С. 243–244.
412
М. М. Пришвин. Дневники. 1923–1925. М., 1999. С. 285.
413
Мартин Бубер. Два образа веры. М., 1995. С. 274.
В этом ряду рефлексии над второй «наибольшей» заповедью [414] Достоевский, похоже, первый так остро её проблематизовал, подчеркнув «самого себя» как то, что «препятствует». А провокационными словами Версилова (и затем Ивана Карамазова) проблематизовал её далее как бы с другой стороны – с точки зрения выступающего в этих словах самоутверждающегося «препятствия», т. е. самого «самого себя»; критический акцент при этом переносился со второго звена на первое – на оценку «ближнего» – здесь «ошибка в словах», по Версилову, – и в истолкование заповеди вносился предельно чуждый ей мотив презрения, в результате давая провокационную, адскую смесь любви и презрения как единственно возможное «на земле» отношение к человеку.
414
Заповедью, заметим, ветхозаветною, принятой и в Евангелие, однако присутствующей в трёх синоптических и отсутствующей в четвёртом Евангелии. Вместо неё в четвёртом Евангелии даётся «Заповедь новая» – существенно новая в сравнении с канонической заповедью: «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга; как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга» (Ин. 13, 34).
Но самая острая провокация в этих провокационных рядах осталась в подготовительных материалах к «Подростку». Два предварительных варианта цитированной версиловской речи перешли почти без изменений в окончательный текст, за исключением двух фраз, оставшихся в черновиках. Там было: «Без сомнения, Христос не мог их любить: ОН их терпел, ОН их прощал, но, конечно, и презирал. Я, по крайней мере, не могу понять ЕГО лица иначе» (16, 156 и 288). При перенесении фрагмента в окончательный текст на место этих двух фраз и встала фраза о Коране, отсутствующая в черновых материалах. В том же контексте функционально вместо Христа появился Коран. Очевидно, автор не решился ввести в роман шокирующую гипотезу о Христе презирающем – «самую страшную мысль», по оценке Роберта Джексона, [415] всего творчества Достоевского, – но он такого Христа помыслил. Через Версилова помыслил. [416]
415
Р. Л. Джексон. Завещание Достоевского. М., 1995. С. 14.
416
Это место в текстах Достоевского явно не учтено в замечании исследовательницы: Достоевский «никогда ни сам, ни устами кого—либо из своих героев не покушался на личность Христа» (Г. Г. Ермилова. Тайна князя Мышкина. Иваново, 1993. С. 8; цит. по ст. Б. Тихомирова: Достоевский и мировая культура. Альманах № 13. СПб., 1999. С. 161).
В посмертно опубликованном исследовании «Из истории „нигилизма“» А. В. Михайлов показал, как европейское понятие нигилизма зарождалось в «Речи мёртвого Христа с вершин мироздания о том, что Бога нет» в составе романа «Зибенкез» Жан—Поля (1796–1797), где совершенно по—новому была почувствована «ничтожность» человека в результате того, что сделались мыслимыми самая идея смерти Бога и обезбоженный мир; у Жан—Поля это лишь страшный сон, и автор идею не разделяет, напротив, но он такое помыслил и изложил сновидение так, «чтобы дать пережить весь ужас обезбоженного мира», он явился «первооткрывателем самой мыслимости мира без Бога, самой мыслимости того, что Бог умер», «первооткрывателем столь страшных вещей, впечатление от которых было колоссально». [417]
417
А. В. Михайлов. Обратный перевод. М., 2000. С. 553.
Можно вспомнить это размышление, когда встаёт как вопрос перед нами этот Христос презирающий (не озаботивший, кстати, пока достоевсковедение, за исключением, кажется, лишь давней статьи В. Л. Комаровича [418] и приведённого замечания Р. Л. Джексона), оставшийся у Достоевского в черновых недрах его творческой мысли, не введённый в открытое творчество, но тем более задевающий нас как затаённое содержание мысли Достоевского, который, мы знаем, многое такое помыслил, с чем был несогласен.
418
В. Л. Комарович. «Мировая гармония» Достоевского // Атеней. Кн. 1–2. Л., 1924. С. 142.
К этой гипотезе, наверное, можно было бы отнестись как к странной причуде мысли и не принимать её особенно во внимание, если бы как—то она не была уже предсказана пушкинским сеятелем, горько и странно соединившим евангельское задание с презрением к народам—стадам, – и тем самым уже записана в память литературы. А в сеятеле были тем самым предсказаны мотивы «Великого инквизитора». Очевидно, внутренними ходами достоевского мира версиловский Христос презирающий переходил в великого инквизитора, овладевшего человеческой историей от имени Христа.
Развод с генералом драконов
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Экономка тайного советника
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Прометей: каменный век
1. Прометей
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Метатель. Книга 5
5. Метатель
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 26
26. Лекарь
Фантастика:
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Крещение огнем
5. Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Офицер Красной Армии
2. Командир Красной Армии
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
