Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Филологические сюжеты

Бочаров Сергей Георгиевич

Шрифт:

Стихотворение Ходасевича завершается возгласом к европейскому человечеству, в котором не зря находили отзвук бло—ковского О, если б знали, дети, вы /Холод и мрак грядущих дней!

О, если бы вы знали сами,Европы тёмные сыны,Какими вы ещё лучамиНеощутимо пронзены!

Европы тёмные сыны – это новые персонажи лирики Ходасевича. В эмигрантской поэзии Ходасевича произошло удивительное явление, редкое у лирических поэтов, и его одного поставившее особняком среди старых поэтов в русском Париже (в отличие, скажем, от Георгия Иванова), – произошла почти полная смена темы. А именно: темы покинутого отечества, российские темы, даже в виде лирической памяти, почти ушли из его стихов, остались лишь наплывами из глубины сознания, как соррентинские фотографии (но ностальгической лирики недавнего петербургского прошлого, столь сильной у Г. Иванова, в новой поэзии Ходасевича вовсе нет), а европейская чужая реальность стала осознанной близкой темой – именно так, как чужая и близкая в то же время:

И, проникая в жизнь чужую,Вдруг с отвращеньем узнаюОтрубленную, неживую,Ночную голову мою.

(«Берлинское», 1922).

И злость, и скорбь моя кипит,И трость моя в чужой гранитНеумолкаемо стучит.

(«Под землей», 1923).

Появился новый предмет внимания самого пристального, совсем необычный в прежней лирике Ходасевича, – что—то вроде массового героя, но состоящего из отдельных лиц, – современное европейское человечество. В парижских своих статьях он резко говорил об этом человечестве как о «безбожной

массе»; [745] в стихах пытался проникнуть в человеческие портреты отдельных лиц из массы – берлинской Mariechen за пивною стойкой, старика из жуткого стихотворения «Под землей», портного—солдата Джона Боттома, безрукого, идущего в синема с беременной женой. Все они – не просто мелкие персонажи обыденной жизни, а – Европы тёмные сыны. В статье «Умирание искусства» (1938) о книге Вейдле Ходасевич помянул «среднего европейца» нашего времени, хуже первобытного дикаря отчуждённого от искусства. [746] Этот персонаж, конечно, пришёл в статью Ходасевича от Константина Леонтьева, написавшего еще в 80–е годы XIX века историософский трактат под названием – «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения». [747] Этот предсказанный в такой эсхатологической перспективе русским мыслителем персонаж вдруг после мировой войны оказался на авансцене равно и русской зарубежной, и европейской социальной и исторической мысли, и даже на авансцене поэзии Ходасевича.

745

В. Ходасевич. Собр. соч.: В 4 т. Т. 2. М., 1997. С. 448.

746

Там же.

747

К. Леонтьев. Восток, Россия и Славянство. М., 1996. С. 400–431.

В самом деле: удивительно совпадают Павел Муратов, когда рисует портрет «современного народного европейского человека» (а «народный человек» для Муратова – национальный органический человек, духовным состоянием которого в конечном счёте определяется и большое искусство) как современного дикаря в современном городе как в первобытном лесу, [748] как «новую эмоциональную расу, новое варварство», [749] – и Ортега—и–Гассет, описывающий то же явление почти в таких же выражениях. Средний европеец наших дней, говорит Муратов, может вполне уже обойтись совсем без искусства, искусство ему заменяют кинематограф и спорт, а также такое им музыкальное соответствие, как новый танец, фокстрот. К кинематографу и Муратов, и Ходасевич, и Вейдле отнеслись сурово как к симптому «умирания искусства», «антиискусству», в том числе и к такому кино, как Чаплин: у Ходасевича безрукий разинет рот пред идиотствами Шарло. О родстве кино и спорта в их отношении к новому зрителю писал и ещё один русский в Париже – Николай Бахтин; писал как филолог—классик о совершенном отличии того культа спорта, что впервые во всей истории возник в ХХ веке после греческих олимпийских игр, от самих этих игр; отличие в том числе состояло в отсутствии у греков понятия рекорда как «мёртвой числовой абстракции» достижения; [750] «современный спорт управляется чисто постевропейской идеей рекорда», человек, в отличие от атлета—грека, «состязается не столько с равными себе, сколь с отвлечёнными категориями силы и времени», – писал в то же время Муратов. [751] Что до фокстрота, то стоит вспомнить описание Ходасевичем берлинских пьяных фокстротов Андрея Белого как символического жеста человека русской культуры в новой Европе, «символического попрания лучшего в самом себе». [752] Всё это удивительно совпадает с описанием человека массы как «нового Адама» и просто варвара, дикаря, «поднимающегося из недр современного человечества» у Ортеги. [753] Варваризацией авансцены культурной и политической жизни Ортега объяснял и такое явление, как фашизм, и самую мировую войну, обнаружившую, что если «XIX веку, верившему в прогресс, многое казалось уже невозможным», то «теперь всё снова становится возможным». [754] (В 1831 г. после июльской революции в Париже, произведшей в России грозное впечатление равно на Николая I и на Пушкина, Чаадаев писал Пушкину, что не верит в возможность большой войны, потому что «путь крови уже больше не путь провидения. Как бы ни были люди глупы, они не будут больше терзать друг друга как звери: последняя река крови пролилась, и источник её, слава Богу, иссяк». [755] В 1914 г. люди именно стали терзать друг друга как звери: Ослабли немцы наконец. Их били мы, как моль – «Джон Боттом» у Ходасевича.)

748

П. Муратов. Ночные мысли. С. 93.

749

Там же. С. 104.

750

Звено. 10 апр. 1927; Н. М. Бахтин. Из жизни идей. М., 1995. С. 133.

751

П. Муратов. Ночные мысли. С. 84–85.

752

В. Ходасевич. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 60.

753

Вопросы философии. 1989. № 3. С. 150.

754

Там же. С. 133.

755

Пушкин. Т. 14. С. 227.

Наблюдение этой варваризации современной жизни породило и русскую утопию «нового средневековья» по умозрительной аналогии со старым средневековьем, образовавшимся на почве европейского варварства первых веков: идея Бердяева, но не только, – представлялась она и воображению Павла Муратова. [756] У Бердяева с этой идеей связано оптимистическое и даже патетическое истолкование современного кризиса – вплоть до таинственного предвидения, по той же аналогии, явления в неведомом будущем «Св. Франциска и Данте новой эпохи». [757]

756

П. Муратов. Ночные мысли. С. 104.

757

Освальд Шпенглер и Закат Европы. С. 70.

Ходасевич своё погружение в «европейскую ночь» принял как поэтический долг по отношению к новой и, что существенно, чужой реальности, в которой он по судьбе очутился. Он принял медиумическую позицию к этому материалу и в конце концов отравился им. Экспрессия отвращения сильна в его европейских стихах. В книге о Державине он писал, что поэт должен дышать воздухом века и слушать музыку времени, пусть ему она и отвратительна. [758] И слушал: Я полюбил железный скрежет / Какофонических миров. С надрывом, с сарказмом, но полюбил – особой любовью художника, любовью медиумической. Некогда Флобер первым с мучительной остротой пережил эту новую для европейской эстетики задачу – необходимость вжиться и вчувствоваться в отталкивающую буржуазную современность, при человеческом отвращении к ней «полюбить» её художественно. Автор «Европейской ночи», придя в неё со стороны, шёл на подобный опыт, но в далеко продвинувшихся исторических обстоятельствах и на поприще не романного эпоса, а лирической поэзии. Лирика же с таким извращённым сплавом человеческого отвращения с художественной любовью мирится плохо. Поэт Ходасевич надорвался на этом пути и остановил свою поэтическую речь – «иссох» как поэт, по злому слову литературного недруга Георгия Иванова. Замечательно, что последнее и единственное стихотворение после почти десятилетнего поэтического молчания – предсмертное стихотворение о русском ямбе (Не ямбом ли четырёхстопным…, 1938), может быть, обещавшее возвращение к стихам, – было русским по теме и пафосу. Возвращение к русской теме случилось в этом единственном стихотворении, возвращение к поэзии не было суждено: Ходасевич умер за пару месяцев до начала второй мировой войны.

758

В. Ходасевич. Собр. соч.: В 4 т. Т. 3. С. 371.

Русский взгляд на «европейскую ночь» имел своим верхним уровнем тему религиозную (в неодинаковой степени проступавшую – в наименьшей у Муратова, в наибольшей у Вейдле). Один из младших литераторов тогдашнего русского Парижа писал в воспоминаниях: «Мы с остатками упоения цитировали старого Блока с его мятежами, метелями и масками, восхищаясь пророчеством, а нового зарева над христианской Европой не разглядели вовремя». [759] Ходасевич, надо сказать, разглядел это зарево – выше цитировались его стихи 1923 г. –

и именно так, как зарево над христианской Европой. Этот традиционный эпитет Европы стал вообще точкой зрения, с какой зарубежным русским предстал её нынешний образ. У Ходасевича – уже не поэта, а прозаика – можно взять и прочитать подряд два его текста – самый ранний, с которым он в 1925 г. входил в парижскую литературу, – замечательный очерк «Помпейский ужас» – и одну из последних статей – «Умирание искусства» (1938) – отклик на книгу Вейдле того же названия.

759

В. Яновский. Поля Елисейские: Книга памяти. Нью—Йорк, 1983. С. 9.

Если поставить в связь два эти текста европейского Ходасевича, самый ранний и один из самых поздних, то связью этой будет словно воздвигнута историческая дуга, внутри которой и помещается история христианской Европы. «Помпейский ужас» – это ужас позднеримской античности, ужас петрониева «Сатирикона», выходом же из него и спасением помянуто в последних строках «готическое острие» христианства; [760] умирание же искусства и общекультурный кризис современности обоснованы, по книге Вейдле, истощением христианской почвы европейской культуры, иссяканием «религиозного кислорода». [761] Ещё не христианская Европа, античные сумерки, и уже почти не она, сумерки современные – пост—Европа, подхватывал он словцо Муратова. Идея Муратова одновременно была искусствоведческой и общеисторической: общие выводы базировались на анализе световой и тональной живописи XVII–XIX веков как собственно европейской, выражавшей духовное единство Европы, и которой первый удар нанесли импрессионисты своим почти научным, логическим разложением явления света и растворением традиционной живописной формы, и этот сдвиг в живописной психике был, по Муратову, предвестием потрясения человеческой психики в катастрофе войны; 1914 годом и датируется наступление времени пост—Европы.

760

В. Ходасевич. Собр. соч.: В 4 т. Т. 3. С. 38–39.

761

Там же. Т. 2. С. 444–448.

Наконец, самым развёрнутым подведением итогов русских высказываний на европейскую тему стала книга Владимира Вейдле в середине 30–х годов. Диагноз, поставленный в ней, тоже был искусствоведческим, перераставшим в общеисторический. Вейдле бросил взгляд – широкий взгляд – на изменения в нервной системе искусства, шедшие на его глазах полным ходом, причём по—разному как в Европе, так и в советской России; изменения, состоявшие в ослаблении вымысла как творящей силы и души искусства – и в его вытеснении материалом в виде разного рода документальных форм, репортажа, кинематографического принципа монтажа, переносимого в литературу. Одновременно и параллельно аналогичную длительную полемику (главным образом с Г. Адамовичем) вокруг понятия «человеческого документа», этого «обращения вспять творческого акта», [762] «противного самому естеству художника», [763] вёл в парижской критике Ходасевич. «Над вымыслом слезами обольюсь» – название первой главы книги Вейдле, и далее он слезами и обливается – над вымыслом, т. е. над его упадком в новой словесности. Власть вымысла в ней сменяется властью материала. Словесность перестаёт быть «изящной» – и это автор понимает и как наступившую неизбежность, и как роковую утрату. Но утрату не только «изящества» – Вейдле не эстет, а уже христианский искусствовед (в результате сближения в начале 30–х гг. с православным парижским философским кругом: с 1932 г. он преподаёт церковное искусство в Сергиевом Богословском институте), и ущерб вымысла он понимает как утрату той сердцевины, «души» искусства, которая отличает его как творящую деятельность по образу и подобию Первотворения. Процесс религиозного остывания шёл в новой Европе на протяжении последних столетий – но автор сосредоточен на результатах процесса в ближайшей современности, в послевоенной Европе, в мире уже «остывшем», [764] в том числе особенно на судьбе европейского романа, которая «всего отчетливей ставит вопрос о судьбе всякого вообще вымысла». Роман наших дней – «в состоянии острого перерождения не только внешних своих оболочек, но и самых тканей…» [765] – и тут самый сильный пример у автора книги «Умирание искусства» – это самое сильное в европейском романе – Пруст.

762

Там же. С. 399.

763

Возрождение. 1938, 14 октября.

764

В. В. Вейдле. Умирание искусства. СПб., 1996. С. 83.

765

Там же. С. 13.

Отношение русских в Европе к явлению Пруста – это отдельный вопрос, весьма интересный. Отношение было разным, [766] но с некоторой ведущей тенденцией. Много было восторга, но тенденция была сложной. Она – в высказываниях Муратова, Н. Бахтина (наиболее резких), наконец, наиболее ярко и сложно у Вейдле: «гениальная, пленительная, чудовищная книга». [767] Гениальная – это понятно, об этом никто не спорил, но почему чудовищная? Вейдле объясняет: Пруст, воспитанный в традиции европейского романа, с ней порвал; он нанёс роману «тяжкий и решительный удар» (как до него импрессионисты нанесли удар по живописи); после него нельзя писать романы так, как их писали прежде. [768] Справедливо, но почему же с русской точки зрения это чудовищно? С точки зрения притом не каких—нибудь евразийцев, а их противников, тоже по—русски, по—своему патриотов Европы, таких русских европейцев, как Муратов и Вейдле? Почему признание «глубокой, настоящей новизны» романа Пруста сочетается у Муратова с выводом, что это «книга великого неверия»? [769] Вейдле был первым, кто ещё в советской России, в 1924 г., перед самой своей эмиграцией, восторженно написал о Прусте, закончив свою статью словами: «Мы прочли его книгу, но нам ещё предстоит пережить её». [770] И вот через десять лет переживание Пруста уже в его городе, в русском Париже, привело к оценке более сложной и двойственной. Пруст предстал как парадоксальное «единичное чудо», своей уникальной единственностью лишь проявляющее и обнажающее известную общую тенденцию, которую Вейдле назвал, увы, «умиранием искусства»; и Пруст предстал как его гениальный симптом. Пруст предстал разрушителем европейского романа и его творящей силы – вымысла; он предстал свидетельством вытеснения вымысла материалом, разрушительного давления психологического материала на форму – Вейдле так в конце концов истолковал его, как сам Пруст не хотел, чтобы его так понимали – как разросшиеся мемуары и нескончаемые психологические этюды, в которых растворена классическая реальность романа, и нет «ни одной страницы, в которой мир был бы наш общий или Божий…» [771] В недавней статье Александра Кушнера «Наш Пруст» автор задаётся вопросом о причинах слабого интереса «к небывалой прозе» таких творцов в советской России, как Андрей Белый, Кузмин, Ахматова, Мандельштам, Пастернак. «Объяснить это, думаю, нетрудно: никогда ещё русская жизнь так не отдалялась от обще—человеческой». [772] Но вот и близкие к «общечеловеческой» жизни русские в тогдашней Европе посмотрели на «небывалую прозу» критически и отнеслись к ней как к гениальной измене чему—то им дорогому в традиционном европейском искусстве. Но это отдельная интересная тема.

766

Материал с высказываниями Б. Шлёцера, М. Алданова, М. Цветаевой, Г. Иванова, В. Набокова, И. Шмелёва, М. Цетлина, И. Бунина, Г. Газданова собран в недавней книге: Марсель Пруст в русской литературе. М., 2000.

767

В. В. Вейдле. Умирание искусства. С. 30.

768

Там же. С. 14.

769

П. Муратов. Ночные мысли. С. 145–148.

770

Марсель Пруст в русской литературе. С. 69.

771

В. В. Вейдле. Умирание искусства. С. 17, 31.

772

Новый мир. 2001. № 8. С. 172.

Никто из русских критиков Пруста при этом не сомневался в его значении. В близком будущем получит своё художественное оправдание кинематограф, ставший великим искусством века; и проблема документальной литературы окажется богаче её анализов в книге Вейдле. Русские прогнозы не вполне подтверждались; русская точка зрения на европейскую культурную сцену между двумя большими войнами была классической и в этом качестве – на фоне модернистской окраски, которую принимала эта сцена всё более интенсивно, – архаической, консервативной во всяком случае. Вряд ли сегодня, однако, она представляет лишь исторический интерес; перед лицом итогов художественной истории века она, кажется, сохраняет свою существенность.

Поделиться:
Популярные книги

Бастард Императора

Орлов Андрей Юрьевич
1. Бастард Императора
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Бастард Императора

Доктора вызывали? или Трудовые будни попаданки

Марей Соня
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Доктора вызывали? или Трудовые будни попаданки

Он тебя не любит(?)

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
7.46
рейтинг книги
Он тебя не любит(?)

Измена. Не прощу

Леманн Анастасия
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
4.00
рейтинг книги
Измена. Не прощу

Газлайтер. Том 8

Володин Григорий
8. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 8

Сын Тишайшего 2

Яманов Александр
2. Царь Федя
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Сын Тишайшего 2

Вечный. Книга II

Рокотов Алексей
2. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга II

Пять попыток вспомнить правду

Муратова Ульяна
2. Проклятые луной
Фантастика:
фэнтези
эпическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Пять попыток вспомнить правду

Эволюционер из трущоб. Том 7

Панарин Антон
7. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб. Том 7

Бастард Императора. Том 7

Орлов Андрей Юрьевич
7. Бастард Императора
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Бастард Императора. Том 7

Убивать чтобы жить 3

Бор Жорж
3. УЧЖ
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 3

Система Возвышения. (цикл 1-8) - Николай Раздоров

Раздоров Николай
Система Возвышения
Фантастика:
боевая фантастика
4.65
рейтинг книги
Система Возвышения. (цикл 1-8) - Николай Раздоров

Убивать чтобы жить 4

Бор Жорж
4. УЧЖ
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 4

Измена. Тайный наследник

Лаврова Алиса
1. Тайный наследник
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Измена. Тайный наследник