Фомка-разбойник (сборник)
Шрифт:
Наконец-то можно улизнуть в каюту!
– Чтобы я еще когда-нибудь!..
– Безусловно, – соглашается Валентин. – Если не умеешь стрелять…
Вот ехидный еж! Прошелся по сухому бережку, хлопал, хлопал – и позволяет себе…
И это мне – старому охотнику! О, где моя срезанная на лету утка.
– Я-то все-таки убил одну.
– Покажи.
– Достать не мог: глубоко, и первый гудок как раз.
– Ну безусловно: как раз! Беда каждого охотника в том, что все другие охотники уже тысячу раз до него рассказывали о своих необычайных неудачах – и, конечно, врали. Ну как докажешь,
Лучше я сам на него.
– Ты свою добычу предъяви, старый джигетай.
– Обождать! Это что такое – джигетай?
– Запомни: джигетай значит дикий осел. Старый джигетай значит – старый дикий осел.
– Еще бранится, зоология! На, гляди, как настоящие-то стрелки бьют.
И он с торжествующим видом запускает руку под подушку.
Неужели уток набил?
Вытаскивает из-под подушки руку, разжимает кулак, – на широкой ладони покоится крошечная пестрая птичка.
– Куличок-воробей! – ласково говорю я. – Прелестная пташка, достойный трофей. Поздравляю.
– Обождать!
Валентин кладет птичку на стол и лезет опять под подушку. Вытягивает за ноги серого куличка ростом со скворца. Длинный тоненький носик довольно нахально загнут кверху.
– Мородунка, интересно…
– Обождать!
Валентин тащит следующего кулика. Этот побольше, с дрозда величиной, с предлинными ногами.
– Улит большой. Знаешь, когда мне было восемь лет, я бил их пулькой из монтекристо.
– Обождать!
Рука Валентина опять уже тянется к подушке.
«Сколько же он набил? – со страхом думаю я. – Вытащит кроншнепа или утку – скандал, скандал! – совсем пристыдит меня».
Подушка неожиданно летит мне в голову.
Больше под ней ничего нет.
– Не понимаешь, – кричит Валентин, трудней в нее попасть, старый ты кулан!
Вот черт, откуда он знает это слово?
Кулан – это ведь тоже – дикий осел.
Город Берёзов мы проспали.
Глава пятая
В какую сторону мы ни посмотрим, мы заметим на границе между небом и землею линию, которая со всех сторон окружает видимое нами пространство земли; эта линия называется горизонтом.
Земля начинает сдавать. – Мужи. – Плач на горизонте. – Тень великого ученого. – Обдорск по книжке. – Горизонт удаляется. – Зверобой. – Кок и Пузатых. – Команда отказывается отдать концы. – Пропеллер.
Еще сутки ходу до Обдорска.
Все шире разливается Обь. Большую силу берет вода, земля начинает сдавать. Она разорвана в клочья островов, острова намокли, грузнут беспомощно в топь. Волны победно перекатываются через них.
Все чаще по низким берегам остроконечные берестяные
Люди в малицах издали похожи на тюленей.
Часто пролетают гуси, еще чаще – большие стаи уток.
Остановка: зырянский поселок Мужи.
Серебрятся ивы, дорожка в гору. Там густо стоят строения – избы, сараи. Час очень ранний, но зырянки вышли с расшитыми оленьей шерстью туфлями, с длинноухими шапками из пыжиков. Пассажиры, команда в несколько минут расхватали эти красивые вещи. Дешевка: туфли по пяти-шести рублей, шапки-ушанки – семь-восемь. И только за одну спросили семнадцать, но эта – как пушинка, не носить – любоваться.
Мужи шьют шапки, кисы, туфли, малицы чуть не на все русское население Тобольского Севера.
Весь день дождь. Мутно небо, Обь мутна.
Земля мелеет, тончает, земля ускользает из глаз.
Невыносимо скучно целый день взаперти.
Валентин уже с час не отрываясь смотрит в окно. Ни улыбки на губах, ни задумчивых складок на лбу – на лице никакого выражения. Затих, точно его и нет. И только глаза: распахнутые, оцепенелые, как глаза филина на свету. Впрочем, нет – не филина. От ресниц, что ли, сетчатая тень на них и дробит зрачок и белок на тысячу мельчайших глазков. Скорей как у мухи под микроскопом глаз Валентина: тысяча глаз в глазу.
– Ну, воззрился! – бормочу я сердито.
Я уже знаю, что теперь с ним не поговоришь: хоть ори ему в самые уши – он будет мычать в ответ. Хоть сапогом бей – не достучишься.
И так он может – с одними глазами – просидеть еще хоть пять часов. Потом схватится за краски. Знаю уж…
…И все-таки вздрагиваю, когда вдруг он срывается с места и ныряет под диван за кистями, красками, бумагой. Теперь его бьет лихорадка, он нагибает чайник над кружкой – и плещет воду на стол. Он судорожно макает кисточку в кружку, сам пристально щурит глаза в окно. Затем разом перекидывает глаза на белый лист бумаги и решительно проводит по ней кистью: отделяет небо от земли.
В каюту вползают какие-то тени, блики, блески.
– Валентин! что там такое за окном?
– М-м-м!
Я нехотя поднимаюсь с дивана и взглядываю поверх головы Валентина.
Зрелище необычайной силы оглушает меня, как гром.
Небо взорвано. Еще высокое солнце льет истекающий кровью свет сквозь голубую брешь. Черный, тяжелый пласт громадной тучи обвалился в воду. Окровавленная вода из бурой на глазах превращается в ясно-голубую, сверкает, искрится: дугой из воды прянула в небо широкая радуга.
Дымятся пожарища пустынных приплюснутых островов. И только погибшие в далеком урмане лиственницы-корабли вздымают кресты обугленных мачт. Там будто гудят краски: и синь, и прозелень, и ржа.
В волнении я кидаюсь за тетрадью: записываю с натуры этот редкостный под Полярным кругом, яростный праздник света.
Анилиновый карандаш тверд и выцарапывает на плохой бумаге бледные подобия слов. Я вдруг решаю, что описать такое зрелище можно только чернилами. В походной аптечке есть пробирка с какими-то таблетками. Вытряхивая таблетки на стол, крошу в пробирку анилин карандаша и кипятком из чайника развожу чернила.