Франц Кафка
Шрифт:
Автобиографические намеки в «Исследованиях одной собаки» многочисленны, но не они здесь главное. Сутью исследований собаки является связь — весьма заурядная, почти наивная — между земной пищей и манной небесной. Между собаками и землей существует предустановленный порядок: земля дает собакам необходимую пищу, собаки в свою очередь орошают ее, чтобы сделать ее плодоносной. Но есть также пища другого рода, зависящая от молитв, декламации, танца и пения. Это манна, которая, как говорят, иногда падает с неба. Именно эту другую пищу, неизвестно, дополнительную или основную, собака-рассказчик делает объектом своих научных изысканий. И кто знает, преуспеет ли она в своих исследованиях, если не докажет бесполезность и ненужность научных поисков?
Характер изложения в «Замке» очень напоминает «Исследования одной собаки». Книга эта одновременно грандиозная и смутная, поскольку Кафка собрал в ней все темы, занимавшие в то время его сознание. Обширный фрагмент, — но можно ли говорить о каком-то фрагменте, в то время как, похоже, для завершения произведения достаточно было добавить всего лишь один день к шести уже описанным? — был создан самое большее
Но все это пока еще не главное в книге. Главное — это сам Замок, на самом деле представляющий собой совокупность ветхих строений, где живет господин, которого почти и не знают и о котором в деревне говорят не больше, чем об охотнике Гракхе в портах, где он останавливался. Кафка дает ему полугротескное имя — граф Вествест. Если бы он исчез совсем, возможно, в деревне, собственником и хозяином которой он остается, жилось бы лучше. Но его полуприсутствие действует как наваждение и парализует всех. Есть агностики, такие как неприятный и властный учитель, запрещающий произносить имя графа перед школьниками. Есть хозяйка постоялого двора «У моста», вера которой является всего лишь ностальгическим фетишизмом. Есть и другие, например, ее коллега из Гостиницы господ; она носит «вышедшие из моды тяжелые, изношенные, латаные платья, которые не подходят ей ни по возрасту, ни по фигуре», реликвии мертвого прошлого, поскольку настоящее не обрело еще своего смысла и своего языка. В начале романа К. вспоминает колокольню своего родного городка, которая отважно устремлялась в небо; замок же, напротив, представляет собой всего лишь нагромождение жалких домишек, почти не отличающихся от хижин внизу. И когда однажды он случайно или, скорее, по недоразумению встречается с одним из чиновников замка, которого зовут Бюргель, у него возникает ощущение, будто он во сне или каком-то кошмаре борется с неким посредственным греческим богом, которого не составляет никакого труда победить. Что представляют собой эти боги с человеческим лицом и что они могут нам принести, кроме неинтересных посланий, как правило, лишенных смысла? Настоящий бог — другой породы, он более грозен, но и более представителен, и именно потому, что он забыт, деревня погрязла в убожестве и печали.
Роман построен вокруг этих размышлений. Кламм не только счастливый муж Фриды. В книге, где все образы имеют двойной смысл, он также могущественный начальник десятого бюро, от которого зависит судьба К., его работа, его частная жизнь. К. тоже пытается попасть к нему. Конечно, безуспешно. Но что он может делать, если не искать Кламма? Что делает Кафка каждый вечер, когда садится за свой письменный стол? Писать — значит искать Кламма, без надежды, разумеется, когда-нибудь его найти, но во что превратилась бы его жизнь, если бы не эти поиски и это ожидание?
В этом большом и загадочном романе есть целая группа персонажей — Варнава и его семья, к которым плохо относятся в деревне, они из тех, с кем не дружат. Все предупреждают К., если он будет их навещать, он окончательно погубит свою репутацию и свои шансы, но только с ними ему хорошо и только к ним он испытывает доверие, он пренебрегает запретами и устанавливает с ними дружеские отношения. Писатель не может сказать о них более ясно: они евреи. Мог ли Кафка в этой книге, в которой он собрал все свои наваждения и все свои выстраданные убеждения, опустить еврейскую проблему? Эта та самая семья, которая однажды отказала в новой связи эмиссару из Замка. С тех пор она опозорена и отвержена. Кафка идет дальше: он изображает двух сестер, Амалию и Ольгу, в которых почти аллегорически воплощает две тенденции иудаизма: одна, Ольга, нарушает запрет, вращается среди людей Деревни или, как явствует из романа, она каждый вечер отдается слугам, часто посещающим буфет Гостиницы господ. Другая, Амалия, замыкается в своей гордости и в своем одиночестве, она отвергает компромиссы, затворяется в целомудрии и в суровости, посвящая себя целиком уходу за престарелыми родителями. В романе не делается выбора между судьбами двух сестер: одна жертвует собой и растрачивает свою жизнь, гордость другой способна внушить страх.
XIX
Дора
«…я чувствую себя не счастливым, но на пороге счастья.»
В сентябре 1922 года, когда Кафка возвращается из Плана в Прагу, он уже. лишь тяжелобольной и будет вынужден провести в постели большую часть зимы. Кстати, это период, о котором имеется мало сведений: он больше не ведет дневника, а корреспонденция редка.
Семейная жизнь в этот период не лишена забот: после болезни отца, вдохновившей его на маленький рассказ, переводимый то под названием «Супружеская чета», то «Семейная сцена», серьезной операции теперь должна подвергнуться его мать.
И тем не менее, несмотря на эти малоблагоприятные обстоятельства, Кафка продолжает писать: «Тут надо сказать, — пишет он Клопштоку в марте 1923 года, — что между мной в Матлиари и в Праге есть все-таки разница. Меня за этот период проволокло через период безумия, после чего я начал писать, и это занятие жесточайшим для окружающих меня людей образом (невероятно жестоким, об этом я даже не говорю) превратилось для меня в самое важное на свете, каким бывает для сумасшедшего его безумие (если он его лишится, вот тогда он «сойдет с ума») или для женщины ее беременность». Он добавляет, разумеется, что страсть к сочинительству не имеет ничего общего с ценностью того, что он пишет, поскольку, продолжает он настаивать, оно ничего не стоит. Но в то же время литературная работа в его глазах столь священна, что он лихорадочно пытается сохранить одиночество.
Работая в крайне неблагоприятных условиях, он создает текст, который, несмотря на свою краткость, является наиболее важным из написанного зимой 1922–1923 годов: в нем осмысляются пределы литературы, а также немощь языка. Он озаглавлен «Об образах» (или «О символах», как предлагают некоторые переводчики [3] . «Многие сетуют на то, — пишет Кафка, — что слова мудрецов — это каждый раз всего лишь притчи, но неприменимые в обыденной жизни, а у нас только она и есть. Когда мудрец говорит: «Перейди туда», — он не имеет в виду некоего перехода на другую сторону, каковой еще можно выполнить, если результат стоит того, нет, он имеет в виду какое-то мифическое «там», которого мы не знаем, определить которое точнее и он не в силах и которое здесь нам, стало быть, ни чем не может помочь. Все эти притчи только и означают, в сущности, что непостижимое непостижимо, а это мы и так знали. Бьемся мы каждодневно, однако совсем над другим. В ответ на это один сказал: «Почему вы сопротивляетесь? Если бы вы следовали притчам, вы сами бы стали притчами и тем самым освободились бы от каждодневных усилий». Другой сказал: «Готов поспорить, что и это притча». Первый сказал: «Ты выиграл». Второй сказал: «Но, к сожалению, только в притче». Первый сказал: «Нет, в действительности; в притче ты проиграл». Этот трудный и блестящий текст яснее, чем какой-либо другой, передает парадоксальный характер, который для Кафки имела литература: литература есть необходимый поиск (cheminement), но она неизменно доказывает лишь свою слабость. Истина, к которой она стремится, ускользает, ускользает, как ускользал Кламм от того, кто его искал, и однако К. в «Замке» не отказывается от поисков. Точно так же Кафка более чем когда бы то ни было отдается этому горькому занятию, этому неизменному опыту поражения. Этой суровой действительностью, похоже, готов был завершиться его путь, когда внезапно наметился неожиданный поворот.
3
В переводе на русский язык этот текст Кафки также имел два варианта названия: «О параболах» и «О притчах». — Прим. пер.
С наступлением хорошей погоды в 1923 году Кафка мечтает снова покинуть Прагу. Поскольку в прошлом году он уезжал с младшей сестрой, на этот раз он решает отправиться со старшей сестрой, Элли, и ее детьми. Местом отдыха выбран Мюритц на Балтике. Для такого больного, как он, дорога длинна, кроме того, врачи не рекомендовали ему пребывание на берегу моря. Но случилось так, что эти шесть недель, которые он проведет в Мюритце, с начала июля по 6 августа, преобразят его жизнь. Немного раньше, в мае, он провел несколько дней отдыха в Добришовиче и оттуда снова написал Милене: «Во-первых, я страшусь расходов — тут так дорого, что остается лишь право провести здесь последние дни, предшествующие смерти, после чего отправляешься с пустыми карманами, и, во-вторых, я страшусь неба и ада. За исключением этого, мир принадлежит мне». В постскриптуме он добавляет: «В третий раз, с тех пор как мы знакомы, несколько строк от вас приходят ко мне в последний решающий момент, чтобы меня предупредить или успокоить, в зависимости от того, что пожелают». Несколько недель спустя в Мюритце это отчаяние внезапно рассеется.
Уже давно Кафка вел разговоры об эмиграции в Палестину. Это была, скорее, мечта, чем планы, поскольку он отчетливо понимал, что его болезнь делает подобное переселение абсолютно иллюзорным. Именно об этом он писал жене своего давнего соученика Гуго Бергманна, уже поселившегося за морем, но вернувшегося на несколько недель в Прагу, чтобы вести агитацию в пользу сионизма и одновременно собирать деньги: «Я знаю теперь точно, что не поеду — да и как бы я мог это сделать? — но благодаря Вашему письму, корабль буквально причалил к порогу моей комнаты. К тому же, — добавляет он, — если предположить, что такая затея могла быть предусмотрена, это был бы не отъезд в Палестину, а, остроумно говоря, побег кассира, присвоившего крупную сумму, в Америку». Так что его отъезд в Палестину остается лишь миражом. Но если он не может туда уехать, Палестина в какой-то мере сама пришла ему навстречу. В Мюритце случайно оказался, чего перед отъездом не знали ни его сестра, ни он, лагерь отдыха берлинского еврейского Дома, того самого, которому Кафка за несколько лет до этого побуждал Фелицу Бауэр оказывать содействие.