Ган Исландец
Шрифт:
Из всех людей, с которыми встречалась Этель, Орденер был наиболее и в то же время наименее ей известен. Он вмешался в ее судьбу, так сказать, как ангел, являвшийся первым людям, облеченный за раз и светом, и таинственностью. Одно его присутствие выдавало его природу и внушало обожание.
Таким образом, Орденер открыл Этели то, что люди скрывают пуще всего — свое сердце; он хранил молчание о своем отечестве и происхождении; взгляда его достаточно было для Этели, и она верила его словам. Она любила его, она отдала ему свою жизнь, изучила его душу,
— Благороден сердцем! — повторил старик. — Благороден сердцем! Это благородство выше того, которым награждают короли: оно дается только от Бога. Он расточает его менее, чем те…
Переведя взор на разбитый щит, узник добавил:
— И никогда не отнимает.
— Не забудьте, батюшка, — заметила Этель, — тот, кто сохранит это благородство, легко утешится в утрате другого.
Слова эти заставили вздрогнуть отца и возвратили ему мужество. Твердым голосом он возразил:
— Справедливо, дочь моя. Но ты не знаешь, что немилость, признаваемая всеми несправедливой, иной раз оправдывается нашим тайным сознанием. Такова наша жалкая натура: в минуту несчастия возникают в нас тысячи голосов, упрекающих нас в ошибках и заблуждениях, голосов, дремавших в минуту благополучия.
— Не говорите этого, дорогой батюшка, — сказала Этель, глубоко тронутая, так как дрогнувший голос старца дал ей почувствовать, что у него вырвалась тайна одной из его печалей.
Устремив на него любящий взор и целуя его холодную морщинистую руку, она продолжала с нежностию:
— Дорогой батюшка, вы слишком строго судите двух благородных людей, господина Орденера и себя.
— А ты относишься к ним слишком милосердно, Этель! Можно подумать, что ты не понимаешь серьезного значение жизни.
— Но разве дурно с моей стороны отдавать справедливость великодушному Орденеру?
Шумахер нахмурил брови с недовольным видом.
— Дочь моя, я не могу одобрить твоего увлечение незнакомцем, которого, без сомнение, ты не увидишь более.
— О! Не думайте этого! — вскричала молодая девушка, на сердце которой как камень легли эти холодные слова. — Мы увидим его. Не для вас ли решился он подвергнуть жизнь свою опасности?
— Сознаюсь, сперва я, подобно тебе, положился на его обещания. Но нет, он не пойдет и потому не вернется к нам.
— Он пойдет, батюшка, он пойдет.
Эти слова молодая девушка произнесла почти оскорбленным тоном. Она чувствовала себя оскорбленною за своего Орденера. Увы! В душе она слишком уверена была в том, что утверждала.
Узник, по-видимому не тронутый ее словами, возразил:
— Ну, положим, он пойдет на разбойника, рискнет на эту опасность, — результат, однако, будет тот же: он не вернется.
Бедная Этель!.. Как страшно иной раз слова, сказанные равнодушно, растравляют тайную рану тревожного, истерзанного сердца! Она потупила свое бледное лицо, чтобы скрыть от холодного взора отца две слезы, невольно скатившиеся с ее распухших век.
— Ах, батюшка, — прошептала она, — может быть в ту минуту, когда вы так отзываетесь о нем, этот
Старик сомнительно покачал головой.
— Я столь же мало верю этому, как и желаю этого; впрочем, в чем, в сущности, моя вина? Я оказался бы неблагодарным к молодому человеку, так точно, как множество других были неблагодарны ко мне.
Глубокий вздох был единственным ответом Этели; Шумахер, наклонившись к столу, рассеянно перевернул несколько страниц Жизнеописание великих людей, Плутарха, том которых уже изорванный во многих местах и исписанный замечаниями, лежал перед ним.
Минуту спустя послышался стук отворившейся двери, и Шумахер, не оборачиваясь, вскричал по обыкновению:
— Не говорите! Оставьте меня в покое; я не хочу никого видеть.
— Его превосходительство господин губернатор, — провозгласил тюремщик.
Действительно, старик в генеральском мундире, со знаками ордена Слона, Даннеброга и Золотого Руна на шее, приблизился к Шумахеру, который привстал, повторяя сквозь зубы:
— Губернатор! Губернатор!
Губернатор почтительно поклонился Этели, которая, стоя возле отца, смотрела на него с беспокойным, тревожным видом.
Прежде чем вести далее наш рассказ, быть может не лишне будет напомнить в коротких словах причины, побудившие генерала Левина сделать визит в Мункгольм.
Читатель на забыл неприятных вестей, встревоживших старого губернатора в XX главе этой правдивой истории. Когда он получил их, первое, что пришло ему на ум — это необходимость немедленно допросить Шумахера; но лишь с крайним отвращением мог он решиться на этот шаг. Его доброй, великодушной натуре противна была мысль потревожить злополучного узника, и без того уже обездоленного судьбою, которого он видел на высоте могущества; противно было выведывать сурово тайны несчастия, даже заслуженного.
Но долг службы перед королем требовал того, он не имел права покинуть Дронтгейм, не увозя с собой новых сведений, которые мог доставить допрос подозреваемого виновника мятежа рудокопов. Вечером накануне своего отъезда, после продолжительного конфиденциального совещание с графинею Алефельд, губернатор решился повидаться с узником. Когда он ехал в замок, его подкрепляли в этой решимости мысли об интересах государства, о выгоде, которую его многочисленные личные враги могут извлечь из того, что назовут его беспечностью, и быть может о коварных словах великой канцлерши.
Он вступал в башню Шлезвигского Льва с самыми суровыми намерениями; он обещал себе обойтись с заговорщиком Шумахером, как будто никогда не знавал канцлера Гриффенфельда, решился забыть все воспоминание, переменить на этот случай свой характер и с строгостью неумолимого судьи допросить своего старого собрата по милостям и могуществу.
Но едва очутился он лицом к лицу с бывшим канцлером, как был поражен его почтенной, хотя и угрюмой наружностью, тронут нежным, хотя и гордым видом Этели. Первый взгляд на обоих узников уже на половину смягчил его строгость.