Гарем ефрейтора
Шрифт:
… Мертвым молчанием встречали его пустые сакли в аулах. Редкие из них начинали заполняться переселенцами из России. Такие селения полковник обходил стороной.
Новый Алкун встретил Осман-Губе тем же смрадным запустением. Дом связника Богатырева был распахнут настежь, плесень и тлен разъедали его изнутри.
Откопав рацию, вложив в нее батареи, он повернул ручку. Щекочущей надеждой обдало сердце: малахитово засветился индикатор, хотя на это не осталось почти никакой надежды.
Вечером он вышел на связь со Стамбулом. Но едва начал передачу, как с
Он долго сидел под яблоней, измордованный ударами судьбы, поникший старик, который потерял все, кроме самой жизни. Нужна ли она такая вот, без просвета, без цели?
Но жажда жизни в его сухом, все еще крепком теле оказалась сильнее логики и здравого смысла. Она подняла Осман-Губе и повела дальше, к последней призрачной надежде — к дому Махмуда Барагульгова: может, удалось второму связнику выскользнуть из облавной, выселенческой сети в последний момент, может, швыряет его по горам волчья доля абрека.
Ангушт тоже оказался пуст. Но в сакле Барагульгова было подметено, занавески на окне раздвинуты и в очаге еще теплились угли под слоем золы.
Полковник сел в засаду на чердаке соседней сакли и приготовился к долгому ожиданию. Ослепительно белым, нетронутым саваном лежала между мертвыми саклями улица. Лишь одна хорошо протоптанная тропинка тянулась через огород к сакле Махмуда.
Через трое суток Осман-Губе увидел: к околице на рысях подъехали легкие плетеные санки. Седок распряг, завел в катух лошадь. Немного погодя он вышел, направился к сакле, закрыл за собой дверь.
Махмуд вскинулся на скрип двери, вгляделся, раскинул руки:
— Осман! Дорогой! Ей-бох, как родной брат ты мине, как отец! Почему долго не приходил! Где был?
На лице хозяина влажным растроганным блеском сияли глаза. Объятие было неистово-крепким, долгим, Осман-Губе успокоился.
Задвинув занавески на окне и завесив его толстым байковым одеялом, Махмуд зажег свечу, собрал на стол скудную снедь. Очаг запалили уже в полной темноте. По кунацкой расползалось благодатное дымное тепло. Пили бульон из сушеного мяса, закусывали овечьим сыром, чуреком.
Махмуд рассказывал о выселении. Голос дрожал, прерывался. Связник отворачивался, вытирал глаза. Двадцатого февраля шесть мужчин на шести санях из Ангушта отправились далеко в лес: охотиться, готовить дальние кошары для летней пастьбы скота. Вернулись в пустой аул. Жены, дети, старики — где они теперь, пережили дорогу в Казахстан или уже в райских садах Аллаха?…
Теперь шестеро бродят по горам волками: то их стерегут из засады гаски, то они грызут глотки красным истребителям, сдирают с них шкуры живьем. Двое из группы тяжело ранены. Махмуда послали пошарить в пустых саклях: может, где завалялось лекарство.
— Много раз приходил домой? — сострадая, спросил полковник.
— Два раза. Сюда ходить, ей-бох, как кинжалом тут режет, — сморщился, накрыл сердце черной ладонью связник.
— Понимаю
Ослепительно высветилась в памяти глубокая, проторенная по огородной целине стежка — такую двумя визитами не выбьешь. Значит, приходил много раз. Для чего?
Вызревало решение: с помощью Махмуда добраться до города в предельно плотном режиме слежки за проводником. Перед городом избавиться от него. В Грозном проверить две явки, дать задание и затем, имея в послужном активе хоть это скудное дело, кое-какую заслугу перед берлинскими хозяевами, прорываться в Берлин через Баку, Иран или Турцию. Документы надежные, они легализовали ношение оружия. Догонять по Европе откатившийся на сотни километров фронт с целью перейти его — безумие.
— Теперь немножко спать будем, — сладко зевнул, бросил бурку на топчан Махмуд. — Давай сюда ложись, я на полу…
— Здесь не будем, — покачал головой немец. Объявил спокойно: — Ночевать в лесу.
— Зачем лес? — оторопел связник. — Тепло тут.
Осман-Губе молча буровил связника глазами. Напомнил: красные.
— Ей-бох, они сюда не ходили больше! — страстно уверил Махмуд.
— Сегодня нет, завтра могут прийти, — жестко дожал полковник. — Иди запрягай лошадь.
— Ты правильно говоришь, — неожиданно поддался Махмуд. Оделся, пошел запрягать.
И опять заныло в гестаповце: лекарства. Он приезжал за лекарствами для раненых, почему не сопротивляется, не напомнит?
… Сели, поехали почти в полной темноте, едва подсвеченной снегами. Небо застлало черной пеленой туч, луна лишь изредка высвечивала в их глубинной толще хининно-тусклый клок.
Лошадь с трудом тянула на крутой подъем, боязливо, недовольно всхрапывала. Крепко, совсем не по-весеннему подморозило, визжал наждачно-жесткий наст, из фиолетово-темного пространства выползали, плыли мимо торчащие черные туши стволов: густел матерый лес.
Съехали в ложбину, натаскали сушняка, запалили костер. Лошадь устало отфыркивалась. Махмуд накрыл ее попоной. Перед отъездом нагрузил ворох тряпья из своей сакли: домотканые коврики, теплый бешмет и специально для Осман-Губе тяжелый тулуп.
Уселись в сани напротив костра. Махмуд, умащиваясь поудобнее, предложил:
— Утром поедем к кунакам. Мал-мал гостим, потом…
— Утром едем в Грозный, — сухо перебил гестаповец. — Там дела. Сколько ехать?
Почувствовал плечом: будто током шибануло аборигена.
— Э-э. Осман, я чечен-бандит, как в город ехать? Турма не хочу!
— Не надо бояться. Есть документы: я — дагестанский майор НКВД, ты — мой оперативный работник. Едем в наркомат Грозного, в спецкомандировку.
Барагульгов долго молчал, думал.
— Тогда другой дело, — наконец согласился. — Я тибе верю.
«Куда после Грозного, не спросил», — в третий раз настигло сомнение полковника. В нем сгущалось чувство опасности. Оно в конце концов привело к решению: этого надо убирать еще в лесу, при первой же остановке, не доезжая до города, когда станет ясно, в каком направлении город.