Гаврила Скворцов
Шрифт:
– - Полюбилась -- так говори, что полюбилась, а не полюбилась -- еще поедем.
– - Полюбилась!
– - сказал Гаврила и почувствовал, как у него закружилась голова.
На другой день к ним приехали смотреть дом. Дом родителям невесты понравился, но они это не высказали и говорили, что им понравились люди.
– - Вы нам очень полюбились, -- ласково говорила мать невесты, -- а не то мы бы ни за что не отдали. Наша девка не засидится. Хвастаться не хотим, а думаем, такую не скоро найдешь.
Скворцовы принимали это за чистую монету и на третий день справили рукобитье. Скворцовы на рукобитье созвали всех своих родных -- и дальних и ближних. Все они напились пьяными у невесты, и когда приехали домой, то долго катались с песнями по улице.
Свадьба была действительно на удивленье.
Гаврила, говоря эти слова, подразумевал, что его прежнюю горечь может подсластить его молодая жена. Если она скажется хорошей подругой, будет такою, какую Гавриле хотелось иметь и какою, по его убеждению, могла быть Аксинья, он все забудет. Но его желания не осуществились. В первый же год Гаврила убедился, что все достоинства его Маланьи заключались только в шубочке с куньим воротником да смазливом лице. Она была очень грубая, неуважительная. Со стариками она с первых пор завела войну; к Гавриле она только тогда относилась хорошо, когда он обращался с ней ласково. Работать она не любила, в рабочие дни всегда была не в духе; в домашней жизни отличалась страшной неряшливостью: платок у ней был повязан кое-как, лицо плохо умыто, руки растрескавшись, платье заношено до невозможности. На замечание, что так нехорошо, что нужно держать себя аккуратнее, она огрызалась и говорила:
– - Для какого это черта-то? Что мы, барыни, что ли?
Она была очень лживая, любила тайком поесть послаще, для чего воровала сметану, яйца, и если на нее падало подозрение и ее пробовали уличить, то она клялась всеми святыми, что она знать не знает и ведать не ведает. Говорила, что хорошо бы не иметь детей; и когда однажды у ней появились признаки беременности, то она сделалась какою-то потерянной; однако она проносила всего месяцев пять и потом выкинула. У младенца оказались помятыми ножки и бочок. Гавриле дело показалось очень подозрительным, но он никак не мог дознаться истины.
На первых порах Гаврила думал, что от того Маланья такая, что ничего не знает: не слыхала и не видала в жизни хорошего. Он пробовал мягко и ласково указывать ей, что хорошо и что худо. Но Маланья всегда как-то при этом делалась угрюмая, лицо ее принимало тупое выражение, и она слушала молча. Гаврила не раз старался вызвать ее на разговор о таких вещах, которые ему казались важными: об отношении к старикам, к людям, -- но она и тут отмалчивалась. Он пробовал нарочно в вечера под праздники или в самые праздники что-нибудь почитать ей подходящее, приглашая ее слушать. Она соглашалась; но только он прочитывал несколько страниц, как она засыпала. Пока Гаврила ничем не выражал своего горя, но с каждым днем его как-то отталкивало от окружающих людей. При виде спокойного лица, при звуке счастливого смеха у него сжималось сердце от неопределенного, но,
– - Вот баба, так баба, -- что бы все такие были! А то что у нас?
Когда Гаврила раскусил Маланью вполне, то его стало как-то отбивать и от дома. Он начал тянуться туда, где ему было приятней. Таким местом для него был дом Сушкиных. Там он испытывал необычайное удовольствие, гляди на Аксинью, слыша ее голос. Он часто начал ходить туда и перекидываться с Арсением кое-какими незначительными разговорами. Говорили они о прошлом, о холостой жизни. Иногда он шутил с Аксиньей, говорил, что когда у них с мужем родится ребенок, то они должны будут позвать его в кумовья. Арсений, что бы ни говорил Гаврила, соглашался с каждым словом его.
"И такому простаку досталось такое счастие!
– - думал Гаврила.
– - Мне бы такую жену, вот я тогда бы человеком был. Эх! И как это только случилось?"
Ему стало невыносимо глядеть на счастливую судьбу своего соперника. И он, чтобы не терзать себя, круто прервал посещение. Сушкины удивились было этому, а потом привыкли.
Прошло несколько лет. Семейная жизнь Гаврилы с каждым годом делалась несчастнее. Маланья не только не исправлялась, но делалась хуже. Ее уже возненавидели и старики и говорили, что их сыну в ее лице бог наказание послал. Они утверждали, что его бог за то наказал, что он с ними бывал не всегда почтителен. Старики под старость делались брюзгливей, и Гавриле часто и от них приходилось тяжело. Он не раз думал, не уехать ли ему опять в Москву, но у него на это не хватало решимости.
Один раз, уже в начале осени, Илья с Гаврилой перекрывали сарай. Делали они эту работу пока до завтрака, после же завтрака они намеревались пойти в поле дорывать картофель. Кончивши крышу, они пошли в избу и спросили есть. Старуха, топившая печь, встретила их недружелюбно. Она заявила, что завтрак еще не готов и что они очень торопливы к еде. Гаврила не вытерпел и проговорил:
– - Да ведь вы двое тут стряпали, неужели не состряпали?
Старуха, услыхав это, каким-то звенящим голосом прокричала:
– - Да, настряпаешь тут с твоей барыней! От нее только расстройства жди! Господи, что же это за человек такой уродился: измучила она меня совсем, измучила -- хоть в гроб ложись!
И старуха вдруг бросила ухват, опустилась на суденку и завыла. Маланья с тупым выражением глубоко сидящих глаз и насупленными бровями, придававшими такое выражение ее здоровому красивому лицу, будто бы она не выспалась, сидела на лавке под окном и сердито толкла вареный картофель на яблочник.
– - Что, или опять ни свет ни заря схватку устроили?
– - с ноткой горечи в голосе проговорил Илья и, подойдя к рукомойнику, стал мыть руки.
– - Что ж с ней поделаешь, -- продолжала всхлипывать старуха, -- страмила-страмила меня, словно я не мать ей, а какая-нибудь…
Гаврила, бледный, с загоревшимися глазами, стоял посреди избы и глядел на жену. Та, опустив голову, продолжала делать свое дело. Во всей ее фигуре сквозило столько упрямства и дикости, что Гаврила сразу вспомнил эту ее особенность, вспомнил, как она бесила его этой чертой своего характера, и вдруг его охватила жгучая злоба, и он хриплым голосом проговорил:
– - Ты что ж это думаешь: нас нет дома никого, так и твоя воля во всем?