Гайдебуровский старик
Шрифт:
Я на секунду замешкался. Мне это более, чем не понравилось. С какой стати им нужен этот журнал? Неужели они решили устроить охоту на Дину?
Я вытащил журнал из ящика, для виду перелистал его. Буквы прыгали и ничего уловить важное я не мог.
– И, кстати, – продолжал Роман, взяв журнал из моих рук. – Вы просто обязаны написать заявление о случившейся краже. И перечислить все пропавшие вещи.
– Кражи не было, – категорично ответил я.
– Граждане Косулевы (они вдруг оказались почтенными Косулевыми) показывают обратное. Подъехала грузовая машина. И были вынесены все вещи.
– Косульки не из тех людей, кто за этим будут наблюдать
Роман сощурил глаза. В глазах по-прежнему плавали голубые льдины. И искрилось снежное царство.
– Ну, хорошо. Ответила, что с вашего согласия. Что вы переезжаете.
Я пожал плечами.
– Вот видите. Я действительно переезжаю.
– В таком случае сообщите мне новый адрес.
– До окончания следствия я поживу по старому адресу.
Роман с откровенной ненавистью смотрел на меня. Мне казалось, если бы весь холод его глаз отпустить, то мой дом превратился бы в ледяную избушку. В царство Снежной королевы или Снежного короля. Или образовалась бы огромная ледяная глыба, которой бы он меня и убил. Наверняка он не раз мечтал кого-нибудь пристукнуть. Тася на сей раз не ошиблась. Впрочем, его за это нельзя было осуждать. Иметь всю жизнь дело с асоциальными типами, а то еще хуже. И я словно в знак извинения почему-то тепло улыбнулся Роману. Но мое тепло не растопило холод его глаз. Мое тепло было искусственным и неярким, словно исходило от масляного обогревателя.
Когда непрошенные гости ушли, я долго вглядывался в окно, расшитое морозными узорами. Там было красиво, за окном. Я давно не помнил подобной зимы. Чтобы все время шел снег. Шел плавно, неторопливо, с каким-то зимним достоинством. И улица становилось замерзшей и бледно голубой. И небо было бледно-голубое, и замерзшее. И даже солнце не могло согреть, хотя изредка пыталось бросить в город свои слабые лучи. И само не могло согреться. И город замерзший сверкал. И сверкал весь замерзший мир. И мне казалось, что у прохожих замерзли все чувства, все мысли и их правильные и неправильные стремления. И такими мне прохожие больше нравились.
И самым оживленным в этом замерзшем городе выглядел Сенечка. Он прыгал на месте и так же виртуозно играл своей полосатой палочкой. И его слушались машины, как никогда. Наверно потому, что им было тоже холодно. А в холод всегда хочется быть послушным.
На улицу мне не хотелось. Я, как когда-то старик, был уверен, что из окна мир выглядит гораздо и добрее, и честнее, и умнее. И его даже можно пожалеть. Жизнь вне стен меня уже не прельщала. Как не прельщала никогда старика антиквара.
Я приложил лоб к узорчатому окну и помахал Сенечке, когда он грациозно повернулся в мою сторону, взмахнув палочкой. Я не думал, что он заметит мой зов, но он почему-то заметил. И посмотрел на часы. Я машинально взглянул на часы вслед за ним. Совсем скоро закончится его смена. И мне очень, очень хотелось, чтобы он заглянул ко мне. Как ни странно, он оказался единственным положительным персонажем из всех, с которыми в последнее время столкнула меня судьба. И даже его мимолетное предательство я мгновенно простил. Я умел прощать предательство, если оно было вызвано любовью. И за любовь судить я не имел право. У любви не судей. У нее есть только адвокаты. Которые просто обязаны выиграть процесс. И если процесс не выигран, значит, в любви можно усомниться.
Я тщательно вытер стол. Еда еще оставалась. Косульки все же щедрые люди. В холодильнике я достал бутылку холодного шампанского.
И я словно извиняясь перед ней, взял мешок с конфетами (тоже от Косулек), стал к ним привязывать нитки и вешать самодельные игрушки на елку. Елка повеселела. А я подумал, с какой-то непонятной тоской, что мы с Диной так и не добрались до конфет. На чем же мы остановились? Я плохо помню. Сон мгновенно меня свалил. А Дине, видимо, уже было не до конфет.
Дина. Я должен был злиться на нее, должен был ее ненавидеть. Но ничего подобного я не испытывал. Кроме нежности. У моей любви был хороший адвокат. Сама любовь. Мне плевать было на вещи, которые были не моими и которые давали мне шанс на безбедную жизнь. Жизнь. Разве это была бы жизнь? Жизнь старика отшельника, погрязшего в старинных вещах, утонувшего в истории, до которой уже мало кому есть дело. А свою историю я бы так и не написал. Может быть, Дина была права? Может быть, она угадала? Молодость и бедность. Чем старость и богатство. Но Дина не могла знать, что я могу запросто стать молодым. И уже хочу этого. Но все обстоятельства против меня.
Сенечка был послушным парнем. И как бы ко мне не относился после неприятного казуса с Тасей, все же после работы сразу же заглянул в лавку. Бывшую антикварную лавку.
Я сидел на стуле, посреди пустой комнате. И сам себе напоминал старуху у разбитого корыта. Разве что бутылка шампанского скрашивала мой полнейший крах. Банкроты не пьют шампанское. А еще то, что я был стариком, а не старухой, прибавляло мне чувство достоинства. Вот, пожалуй, и все.
Сенечка сделал несколько робких шагов в мою сторону.
– Сочувствую вам, Аристарх Модестович, – он даже снял фуражку, словно уже собирался меня хоронить.
– Спасибо за сочувствие, Сенечка. Но умирать я еще не собираюсь.
Я налил ему бокал вина, и мы чокнулись.
– Да вот, – вздохнул Сенечка, рукавом вытирая мокрые губы. – И такое бывает. Копишь всю жизнь и все напрасно.
– Ну, Сенечка, у всех по большому счету все напрасно. И у тех, кто коллекционирует марки, и у тех, кто деньги, кто дома. И кто детей и внуков коллекционирует тоже все напрасно. Даже если все достается им. И друзей, это уже вообще напраслина. И кто знания коллекционирует тоже напрасно, и кто собственные книжки, картины или музыку, или изобретения, даже если они остаются истории. Мы нищими приходим в этот мир, голыми. Собственного-то у нас ничего. Нищими и уходим. Иногда, Сенечка, мне вообще кажется, если считать по абсолюту, не напрасна жизнь, возможно, лишь у бомжей. Чудовищно звучит?
Сенечка опустил глаза. И еще пригубил шампанского. Ему не понравилось мое заявление.
– А ты зря так, с осуждением к моей философии. Я же говорю – в абсолюте. А абсолютных категорий не существует. Если только предположить. Тот, у кого нет дома, нет родных, нет работы, в общем, вообще, вообще ничего нет, им может, только им и помирать не страшно. Ведь страшно терять. А если терять нечего…
– Не знаю, Аристарх Модестович. Ох, не знаю. Но ведь еще страшно терять… Ну, к примеру раннее утро, или солнечный день, или предновогодний вечер. Или воспоминания, или какие мгновения жизни приятные. Они есть у всех, они не накапливаются, они даются бесплатно. С ними и рождается человек. И с ними умирает. Поэтому тоже страшно.