Газета День Литературы 8 (1998 2)
Шрифт:
"Опять та же морда добралась до власти" (Это о Гайдаре).
"Безрадостно жизнь. Одни охи да вздохи. Пехаем дни-то скорее, а они ведь не ворачиваются. Прожил и все. Будто другую жизнь ждем".
"Боремся за кусок хлеба…"
"Раньше пели: серп и молот — смерть и голод. А нынче, как свиньи живем, по-свински живем. Каждый день у нас пасха, каждый день масляница. Говеть не говеем, церквы не знаем, вот как есть свиньи. Вот и наслал нам Господь в устрашение Ельцина. Чтобы опамятовались мы, пришли в ум…"
Рассказываю друзьям, о чем толкует народ.
"Где твой народ? С места не сдвинулся. Да и есть ли он?" — в голосе Проханова обида. Он зол, черен,
Да, это было, куда деться. Но Проханов уже забыл те стычки, ту брань, бейтаровцев с автоматами, пришедших в газету "День", чтобы закрыть ее. Сейчас замкнувшийся в себе Проханов видел на экране друзей, увозимых в неведомое, генерала Макашова, не изменившего присяге, настоящего русского витязя, сгорающих в огне сподвижников, патриотов и близких знакомцев, покидающих поверженную цитадель по московским катакомбам.
Похохатывал на кухне Бондаренко, блестя очками. Его распирало от счастия, что их не догнали, не обратали вязками, не оковали браслетами. Постоянно вздыхал Нефедов, болезненно морщился: "Где-то в Москве жена. Что с ней? Она же ничего не знает про меня". Сейчас он видел лишь семью, и все пережитое отступало, тускнело.
Сообщили по телевизору: "Арестован Проханов".
"Го-го-го, — смеялся Бондаренко. — Слышь, Проханчик, они тебя сцапали, а ты тут водку жрешь".
"Тут моя тень…"
"Может, и тень, но она ест и пьет, — смеялся Бондаренко. — Нет, я им не дамся. Я не свинья, чтоб самому на убой…"
"Каждый русский хоть однажды бывает в бегах, — сказал Проханов и просветлел. Он не мог глядеть без улыбки на своего безунывного друга. — Кто в душе, кто в мыслях, кто наяву. В бегах созданы все мифы и лучшие идеи, выковалась душа народа".
"Вот и побежим в лес, выроем землянку, станем жить. Слышь, Личутка, давай за грибами, а?"
Бондаренке не сиделось.
"Какие сейчас грибы? Октябрь на дворе, — пытался я остановить. — С дороги, устали. И что за грибы? Одни шляпы?"
"Вот шляп и нажарим с картошкой. Да под водочку. Куда лучше, а? Прохан, ты-то как?"
Бондаренко расталкивал друга, тормошил его, не давал устояться и закаменеть в груди той каше из сомнений и тревог, что не отпускали Проханова. Сейчас нужно было пить, петь, буянить и шляться по лесу. Хотя Володе с его-то больным сердцем и было всех труднее пересиливать тягости; но он не давал себе послабки, чтобы не стать обузой.
И потащились мы в боры, на рассыпчатые, хрустящие под ногами белесо-розовые мхи, где давно ли толпились многие стада маслят и козлят, белых и сыроежек,
Но ведь на охотника и зверь. Бондаренко прямо из-под земли выцарапал грибов на жаровню: и верно, что наскребли корзину огромных маслят-перестарков, уже обвисших, сомлевших, полных воды. Так, одно название, что гриб. Воистину, лешачья еда. Да и что тужить? Гриб да огурец в брюхе не жилец. Лишь бы охотку сбить.
Любопытно было смотреть на этих лесовиков, прибежавших из зачумленной столицы. Задыхающийся от астмы поэт, с разбитым сердцем критик и прошедший Афганистан и Чернобыль прозаик, натянув обтерханные фуфайки и резиновые сапожонки, сразу опростались, потеряли городскую выправку, превратились в деревенщину, в простых русских мужиков. Так что же заставило их быть в самой гуще противостояния? — да лишь любовь к Отечеству. Они не добивались ни почестей, ни славы, ни наград, но лишь из поклонения национальному древу хотели помочь русским избежать нового тугого ярма, которое по своей гнусности могло стать куда хлеще первого…
Вернулись в избу. По лицу Проханова мазнуло розовым, что-то поотмякло внутри, он стал слышать нас, часто улыбаться. Бондаренко поставил на костер ведерный чугун, почистив, загрузил грибы, настрогал картошки. Получилось этого непритязательного солдатского кулеша на целую роту. Воистину непритязательная, самая походная лешева еда, о которой в городах не слыхать.
"Не съедим ведь", — засомневался я, собирая на стол.
"Съедим!" — самоуверенно возразил Бондаренко.
Я вытащил из запечка флягу с молодым ягодным вином. Зачерпывали из бидона кружками, каждый сам себе целовальник. Веселились, как в последний день на земле. Проханов сдался первым, в валенках полез на русскую печь, недолго гомозился там и уснул, как убитый. Длинные ноги, не умостившись, торчали, будто деревянные.
Утром, проснувшись, увидали липкие лужи вина на полу, остывшие, серые, как резина, остатки грибов в чугуне. Эх, не одолели! Но уже не пилось — не елось. Сидели у телевизора, напряженно ждали вестей. Из Москвы плели несуразное, болванили Русь, заливали помоями. Сообщили, что поймали Анпилова. Показали и его со скрученными руками, какого-то маленького, жалкого. Даже снимая его, лакеи угождали своим хозяевам, сладострастно хихикали: вот-де у вас, русского быдла, какая участь…
И неужель это организатор московских народных полчищ, затопивших Москву и готовых пойти на Кремль. Оружия они просили, оружия, а им сунули лишь ворох сладких обманных словес, с пустыми руками погнали брать "почту, телеграф". Но ошибся случайно оператор, показал лицо Анпилова крупным планом: глаза спокойные, чуткие какие-то, но глядящие в себя. Нашли атаманца под Москвою в деревенской избе на чердаке: выдал сосед просто из интереса. Замутили несчастному голову.
Проханов свесил голову. В фуфайке, надломленные руки: будто уснувшая птица. Что-то меня толкнуло за язык, и я без задней мысли вдруг воскликнул с горечью в сердце: так жалко было Анпилова с туго заведенными за спину руками:
"Эх вы, воители! Пошли в бой голоручьем, без штыков, без связных, без явок, без укрытий. Плохо вас, партийных, учил батько Ульянов. Да и что в деревню прибежал Анпилов? Спрятался бы в Москве, ни одна сволочь не сыщет".
Бондаренко оживился.
"А когда иначе-то у нас было? Припекло — и за топор. А уж после давай думать, как в тюрьму поволокут".