Газета Завтра 221 (60 1998)
Шрифт:
— Ты меня не будешь бить, Вадичек, если я возьму кусочек хлебушка? Я ведь третий день не кушаю.
Кто первый раз эту сцену видел — те вздрагивали, а остальные наслаждались. Один Вадим Захарович горевал:
— Мама, ну как тебе не надоело? Что о нас люди подумают!
— Дак а чего ж, Вадичек, нам людей стыдиться? Я сама понимаю, что тебе в обузу. Моей пенсии — тебе на день-два хватает, а больше чего с бесполезной старухи взять. Продать мне, горемычной, боле нечего. Ты ведь последнее колечко давеча в ломбард заклал.
Художник дико озирался, ища у гостей защиты. Да где ее найдешь в нашем мире. Любопытная подробность: коварную старуху все быстро разгадывали и следили за ее выходками, как за представлением в театре, а вот Вадим Захарович горячился всерьез, и всерьез ей возражал,
Детей у него не было, это точно, а жена когда-то была.
И он так о ней отзывался:
— Она убила меня своей ревностью.
Убитый, он был жив-живехонек, а вот куда его супруга подевалась — неизвестно. Он так объяснял:
— Съехала однажды… Я ей для ревности повода не давал, ты меня знаешь. Ну, бывают увлечения, но это же понарошку, так — расширение круга чувственных знаний. Для художников это важно. Ты можешь сказать — пошлость, но что поделаешь, раз у меня так организм устроен. В работе доходишь до полного истощения, до маразма, до тяжелейшей депрессии — тут спасение только в каком-нибудь галлюцигене. Для одних — это водка, путешествия, развлечения. Для меня — женщина. Я в нее погружаюсь с головой, черпаю в ней силы. Я ею насыщаюсь. Я ее пожираю. Но все это так невинно, верно?
— Конечно, — подтвердил я.
— Она не понимала. Я любил ее, но она оказалась узурпатором. Она меня ревностью доконала. Страшные сцены закатывала. Однажды ошпарила кипятком. По пустячному поводу. Я по телефону кому-то сказал: “целую” — и она сзади плеснула. Всю спину сожгла. Мы не могли жить вместе. Она съехала без предупреждения. Я по ней тоскую. Чем дальше, тем необратимее. Мне ее так не хватает! Ее звали Галей. Однажды разрезала на мне новый свитер. Подошла и полоснула бритвой, распорола сверху донизу, да так ловко. Могла и покалечить. Видимо, была шизофреничкой. Меня всегда тянуло к психопаткам. Норма — не по мне. Это тоже свойство художнических натур. Здравомыслие — пресно. Подавай нам изюминку и в искусстве, и в эротике. Но ее шизофрения была слишком мрачной. В случае со свитером это ярко проявилось. Полагаю, кукует сейчас где-нибудь в Ганушках в деревянной клетке, потому и не звонит. Я не верю, что она жива-здорова — и не звонит. А если бы умерла, я бы почувствовал. Она в психушке. Поедем как-нибудь ее навестить? Я вас познакомлю, она тебе понравится, хорошо бы что-нибудь у вас завязалось. Я всегда желал ей только счастья. Правда, вряд ли с тобой она будет счастлива, ты тоже шизофреник. Можно похлопотать, вас с Галей устроят в одну палату. Это большое удобство, верно?
Я помногу цитирую Вадима Захаровича, ибо его манера говорить, мне кажется, дает о нем наилучшее представление. Подобные тирады он произносил замогильным голосом, без всякого намека на иронию, чувства юмора у него не было вовсе.
Он рисовал таинственные портреты и был забавным собеседником, но вряд ли стал бы я писать о нем рассказ. Поводом послужила одна фраза, им сказанная, которая до сих пор меня изводит. Все дело в этой проклятой фразе. Чтобы хоть отдаленно передать ее смысл, не обойтись без описания некоторых дальнейших обстоятельств его жизни.
Таисья Павловна на семьдесят шестом году жизни заметно и резко сдала. Кураж ее исчез, она сморщилась, уменьшилась в размерах, обессилела. Теперь ей было не до хулиганских застольных выходок. Старость шарахнула по ее сосудам, и Таисья Павловна, начав, как многие, с обыкновенной бытовой забывчивости, вскоре превратилась в неряшливого истукана. Она и обслуживать себя перестала. Художник наблюдал за метаморфозами, происшедшими с маменькой, с затяжным испугом. Ему не верилось, что так бывает с людьми. Периоды затишья, когда Таисья Павловна большей частью дремала то у себя в кровати, то притулившись где-нибудь на стульчике, сменялись у нее приступами активной деятельности. Она шастала туда-сюда по квартире с расторопностью черепахи, но производя много шума, ища с горькими возгласами палку, очки, дорогого сыночка. Она в тревоге допытывалась у Вадима по сто раз на дню: “Ты никуда не уедешь, если я усну? Не бросишь меня?” Он клялся, она не внимала его клятвам и требовала все новых обещаний.
— Пойдем, мама, пойдем домой! Ну чего ты?
— Не трогай меня, негодяй!
— Да в чем дело, мама, объясни?
— Ты не знаешь?
— Не знаю.
— Навел полную квартиру этих гадин, а я должна им прислуживать? Не выйдет! Еду к отцу. Он меня спасет. Не трогай меня!
Из глаз ее натурально брызгали слезы, она размазывала их по лицу сухонькими кулачками, а у художника от сострадания останавливалось сердце. Он пытался нащупать пульс, его не было. После долгих уговоров он уводил рыдающую, бьющуюся в его руках маменьку к лифту. Ее терзали миражи, и горе ее было неутешным.
— Найми хотя бы сиделку, — советовали художнику друзья, видя, как он сам истощается. Он отмахивался, не соглашался. Ему казалось, присутствие в доме постороннего человека ухудшит ее состояние. А куда уж было ухудшать.
Долго так продолжаться не могло. Всякой старости положен предел. Как-то поутру Таисья Павловна проснулась совершенно здоровой, в памяти. Впервые за долгую зиму художник услышал, как она напевает в своей комнате, прихорашиваясь перед зеркалом. У него душа захолонула от ужасного предчувствия. Она пела ту самую песенку, которую напевала ему в детстве. В песенке были такие слова: “За кирпичики и за Сенечку полюбила я этот завод”.
— Маменька! — позвал он. — тебе лучше сегодня, я слышу?
— Я в порядке, мой дорогой, совсем в порядке. Вставай скорее пить кофе.
В коридорчике между кухней и ванной Таисья Павловна рухнула на пол, а он не успел ее подхватить. Изо рта у нее хлынула темная кровь и в одночасье она умерла.
На третий день его друзья и близкие собрались на поминки — человек десять. Со стороны усопшей к тому времени на свете уже никого не осталось.
Художник пил рюмку за рюмкой и быстро опьянел. Он бросал на гостей добрые, лукавые взгляды. Я сидел рядом с ним и уговаривал его пойти отдохнуть. Вадим добродушно отнекивался. Он держал себя так, будто ничего особенного не случилось, наоборот, произошло долгожданное событие, отчасти благотворное. Меня это задело, потому что я сам в ту пору собрался помирать. Кто же проводит меня, на кого можно положиться, если сын веселится на поминках матери? По этому поводу я сделал художнику не очень корректное замечание. Он взглянул на меня чудно, без всякого выражения, но в глубине его глаз мерцало отчаяние и они были вытаращены. У меня в тот миг мелькнула мысль, что все свои портреты, столь искусительные, он писал с самого себя, вот почему получались не портреты, а крики.
— Мой милый, — сказал художник тихо, — есть нечто на свете — выше жизни и смерти. Знаешь, что это такое? Это радость прощания с любимыми людьми… Когда-нибудь ты поймешь меня…
Р а д о с т ь п р о щ а н и я с л ю б и м ы м и л ю д ь м и… Неужто тщетны все наши усилия? Вряд ли кто-то по доброй воле захочет это понять.
день литературы
Читайте недавно вышедший из печати уникальный выпуск газеты “День литературы” N 2 (8). Он полностью посвящен исполняющемуся 26 февраля шестидесятилетию Александра ПРОХАНОВА.