Газета Завтра 384 (15 2001)
Шрифт:
2 u="u605.54.spylog.com";d=document;nv=navigator;na=nv.appName;p=0;j="N"; d.cookie="b=b";c=0;bv=Math.round(parseFloat(nv.appVersion)*100); if (d.cookie) c=1;n=(na.substring(0,2)=="Mi")?0:1;rn=Math.random; z="p="+p+"&rn="+rn+"[?]if (self!=top) {fr=1;} else {fr=0;} sl="1.0"; pl="";sl="1.1";j = (navigator.javaEnabled?"Y":"N"); sl="1.2";s=screen;px=(n==0)?s.colorDepth:s.pixelDepth; z+="&wh="+s.width+'x'+s.height+"[?] sl="1.3" y="";y+=" "; y+="
"; y+=" 44 "; d.write(y); if(!n) { d.write(" "+"!--"); } //--
Напишите
[cmsInclude /cms/Template/8e51w63o]
Виктор Верстаков РУССКАЯ НОЧЬ
Empty data received from address [].
Сергей Щербаков ХОЗЯИН ЯМКИ (Глава из повести)
Сердечно поздравляем прекрасного русского прозаика Сергея ЩЕРБАКОВА, нашего доброго друга и автора, с 50-летием со дня рождения и желаем новых радостей и удач в жизни и творчестве.
Редакция “ЗАВТРА”
ВСТАВАЛО СОЛНЦЕ, и золотая оса на окне просыпалась, начинала кружить по стеклу и напевать одну и ту же песенку: дз-зынь, дз-зынь, дз-зынь... Никита пытался под одеялом продлить сонные грезы, но звон становился громче и требовательнее, будто оса знала, что в конце концов он не выдержит, вспомнит, как давным-давно, в розовом детстве любимая бабушка Василиса бережно прихватывала полотенцем колотящуюся о стекло "любую пчелу" и, ласково приговаривая: "Мы тебя обижать не будем, мы тебя выпустим", выносила ее на высокое крыльцо и долго глядела, как Божья тварь растворяется в яблоневом воздухе.
Никита вспоминал, бодро вскакивал с кровати, прихватывал полотенцем вестницу утра и, распахнув наружные двери дома, сразу останавливался, окончательно разбуженный утренним птичьим многоголосьем, какого не бывает, наверное, и в тропическом лесу. Казалось, что даже воронам смазали горло маслом... Наконец, заревая прохлада пробирала до пупырышек на коже, и он, как ребенок, бежал в теплую постель, но спать уже не хотелось, было жалко просыпать такую красоту. Так думалось, чувствовалось каждой клеточкой и вдруг сладко-сладко засыпалось. А когда Никита открывал глаза, то в доме и во дворе было тихо-претихо, только Дружок потягивался и зевал с громким аканьем и, радостно виляя хвостом, подходил и, лизнув в нос, подставлял для поглаживания черный атласный бок. Никита шутливо отталкивал его: "Песька, все язычком блямкаешь. Только любимые песики так громко язычком блямкают, а нелюбимые ведут себя тише воды, ниже травы".
А у калитки уже лежал, свернувшись рыжим лохматым калачиком, Шарик. Его привезли какие-то поселковые люди и бросили, сказав: "Нам собака не нужна". Кто это были такие? Никто не стал спрашивать, и Шарик не побежал им вслед. И после он не стал искать дорогу домой, хотя собаки могут найти ее за тысячи километров, если даже их везти в закрытом вагоне. А Шарик, хотя его привезли в открытом кузове грузовика, не стал искать, но упорно бегал от двора ко двору. Никита подкармливал бедолагу, и тот, видимо, решив, что от добра добра не ищут, прочно обосновался у калитки, даже вырыл ямку и с того дня как-то успокоился, принялся лаять на чужих, и согнать его с ямки было не так-то просто, приходилось обходить. Никита с улыбкой говорил жене Наде: "Шарик-то теперь у нас — непросто Шарик, не какой-нибудь там хухры-мухры, а хозяин ямки". Потом Никита пристроил его Серафиме, у которой всегда были две собаки, а тут одна осталась... И Шарик, как говорится, пришелся ко двору. Боясь потерять хозяев, всюду следовал за ними по пятам, бесстрашно кидался на встречных собак, и даже когда хозяева ехали в лес на тракторе, он неутомимо бежал следом. В общем, неожиданно свалилось на Шарика собачье счастье. Однако в благодарность за все это он прибегал по утрам и сворачивался
Как-то Никита рассказал о Шарике одному близкому знакомому, переехавшему из Москвы поближе к монастырю, мол, стал песик хозяином ямки, и все устроилось, и как, мол, на сердце тепло, когда издалека, заслышав машину Никиты, Шарик во всю прыть бежит по тропинке навстречу. Вечером его в темноте не видно, только два летящих фосфористых глаза... Тот выслушал и равнодушно сказал: "У меня это как-то отсохло". Словно о надоевшей болячке сказал. А Никита рассказал-то о Шарике с умыслом, потому что при виде малорадостного, вечно слишком озабоченного лица знакомого ему всегда хотелось хлопнуть его по плечу, дескать, брось ты, дружище, вон какая жизнь у тебя прекрасная: монастырь рядышком, крыша над головой есть, кусок хлеба тоже и даже с маслом пока, друзья надежные, я тебя частенько на службы в монастырь вожу — чего еще человеку для счастья нужно. Мол, улыбнись и скажи: "Слава Богу за все".
Сам Никита оставался таким же, как в детстве: в порыве нежности обнимал Дружка и приговаривал одну и ту же фразу: "Песька, ну почему ты такой любимый? Потому что родной. А почему ты такой родной? Потому что любимый. Замкнутый круг у нас получается. И этот круг никому не разомкнуть". Хотя он тут же спохватывался, что его слова не только Господь слышит, но и лукавый, и поспешно исправлялся: "Да какой там любимый. Таксебешный незавидный песик. Ну немножко мы его прилюбливаем, да какое там прилюбливаем, просто терпим..."
Сейчас же у Никиты вообще был особенный период жизни, как он сам говорил: "Я теперь живу в конце победной войны". Он не был на фронте, но с малых лет воюя за то, чтобы жить на земле по-своему, прекрасно знал, что самая счастливая жизнь бывает в конце войны, когда война еще не закончена, еще могут убить, но она уже выиграна, и потому каждое мгновение жизни становится настолько осязаемым, настолько сильным, что ничто не проходит мимо, а незабываемо врезается в сердце. За полвека жизни Никите удалось вволю пожить "в конце победной войны" всего лишь один раз. Когда до демобилизации оставалось три месяца. Все "годки" торопились списаться с корабля на берег, чтобы там быстро свершить какую-нибудь "аккордную" работу, типа ремонта офицерского дома, и скорее на гражданку, а Никита, хотя на службе ему досталось, может быть, больше других и домой хотелось так, что иногда казалось, будто он родился и умрет здесь, в этом тесном кубрике без окон, неожиданно успокоился и решил, насколько возможно задержаться на корабле — ведь больше никогда это не повторится, и потому надо до самых печенок, до самых сокровенных глубин сердца прочувствовать, запомнить последние мгновения своей морской жизни. Уже в мае он сходил в последний поход — до блаженства нагляделся на зеленые волны Тихого океана, на словно накрахмаленные животы красавиц касаток, соревнующихся с кораблем, на ангельски белых чаек, на покачивающийся в солнечном мареве берег, от долгого глядения сквозь прищуренные глаза представлявшийся уже не северной Камчаткой, но жаркими лесами Африки, где среди сказочных лиан расхаживают царственные животные, а вдали виднеются не просто вулканы, но снега Килиманджаро... До пьянящего головокружения Никита нанюхался пряно-соленого морского воздуха, полюбил всех офицеров и даже мичманов и простил им все обиды. И когда последним из дембелей сходил с корабля на берег, то, кроме щемящей нежности ко всем остающимся, да к самому этому железу, ничего не было в его сердце. Может быть, и ради этого он не спешил уйти с корабля...
А на берегу Никита вместо "аккордной" бригады, будто наперед зная, что обретет за это, записался добровольцем на посадку картошки в один из прибрежных колхозов. От полноты ощущения жизни и молодой силы они с Петькой Вафиным иногда настолько сильно кидали мешок картошки, что тот, под восхищенные возгласы молодых рыбачек, перелетал через кабину грузовика. Вечером же, когда все мышцы сладко ныли от нешуточной работы, мичман перед походом в клуб на танцы выстраивал моряков и задавал один вопрос: "Кто не выпил? Выйти из строя". Выходили два-три человека, и он приказывал: "Идите, выпейте". Мичман, как почти все старые мичмана, был мудр: он знал, уже нет той силы, которая могла бы удержать "дембеля" не выпить в таких условиях, и знал, что моряки оценят его мудрость. И они оценили — в его "картофельном" взводе ни один человек не напился допьяна и никаких "ЧП" не произошло.