Газета Завтра 384 (15 2001)
Шрифт:
Почему эта "картошка" запомнилась на всю жизнь и стала одним из самых счастливейших времен Никитиной жизни? Да все потому же, что это было "в конце победной войны". И была весна, и было яснее ясного, что чудо жизни ожидает не где-то там, а оно происходит уже сейчас. Так куда же еще торопиться?.. И, конечно, потому, что у рыбачки Нины были синие-пресиние глаза...
* * *
Но в это утро после свидания с золотой осой Никита слишком уж разоспался, и когда открыл глаза — до начала Литургии монастырской оставалось пять минут. Пришлось Дружку ограничиться прогулкой по двору, а Шарику довольствоваться маленьким сухариком. Конечно, так опаздывать на службу было стыднее стыдного и кто-нибудь мог невинно спросить: "Что-то вы сегодня рано, Никита Сергеевич", но Никита очень хорошо запомнил слова
Вдыхая древле-сладостный аромат ладана, поневоле заставлявший вспомнить две тысячи лет назад облагоуханные Христом долины земли обетованной, глядя на светозарные лики святых, Никита всегда с трепетом думал, что мог и не быть здесь среди них, таких смиренных и тихих, как лилии, самых прекрасных из когда-либо живших на свете. И не хотел даже представить, что мог не увидать этих маленьких детей, вольно гуляющих в бесконечности храма и своими неумелыми ногами опрокидывающих банки со скромными полевыми цветами, их счастливых матерей, с нескрываемым блаженством, словно служат этим самому Господу, собирающих с пола цветы... И чувствовал, как от солнечных лучей, падающих через верхние оконца прямо на лицо, сердце раскрывается, словно цветок на заре...
Служба закончилась, но с монастырского двора уходить не хотелось. Никита встал под двумя старыми лиственницами, тесно прижавшимися друг к другу. Вспомнил, как осенью о. Василий собирал под ними крепкие белые грибы и радовался, как младенец, — показывал их прихожанам. Неподалеку еще стояли люди, ожидавшие о. Василия. Сам же он беседовал на высоком крыльце храма с бабой Клашей, махонькой старушкой, всегда приходившей в монастырь с синей деревянной тачкой, чтобы, если понадобится, тут же включиться в работу по уходу за цветами, по перевозке скошенной травы — да мало ли дел в обители. Она походила на ребенка и вопросы батюшке задавала детские: печалилась, что из-за малого ростика не может приложиться к ионам, а о. Василий утешал ее, мол, пальцы поцелуй и ими приложись. Дескать, Бог знает, что ты маленькая и по-другому приложиться не можешь...
По тропинке же, склонив к земле голову, торопился мимо знакомый художник с тяжелым этюдником через плечо. Он был из тех верующих интеллигентов, у которых "свой бог" и которые считали пережитком стоять на службах в храме, и только в Рождество и на Пасху приходили на полчасика. А художник был талантливый, писал виды монастыря и даже иногда иконы, правда, писал лики святых со своих друзей, с родителей. По канонам это запрещается, да и небезвредно как для самого художника, так и для позирующих. Но одна картина, на которой нет ни святых, ни куполов, ни стен монастырских, у него вышла просто божественная. Маленький ребенок, может быть, впервые в жизни так далеко отошедший от матери, — на семь шагов в соседнюю комнату — вдруг остановился, и было понятно, что он не только потому остановился, что вокруг вековые бревенчатые стены, что под ногами широкие половицы с настолько великолепными узорами сучков, что их хочется гладить ладошкой, что окно распахнуто в березовое русское лето, что мать склонилась над шитьем в другой комнате; нет, но он увидал здесь самого ангела или хотя бы услыхал посвист его крыльев у себя над головой. И остановился...
При встречах с художником Никита живо представлял эту картину, сына художника, с которого был написан ребенок. Сын уже стал подростком; и хотя любимой книгой родителей был роман Ивана Шмелева "Лето Господне", едва ли он исповедовался и причащался благодатных тела и крови Христовых. Обычно Никита с трудом сдерживался, чтобы не обнять художника и не сказать: "Милый вы мой, что же вы делаете? Ведь вы лишаете не только себя, но и сына счастья пожить в Лете Господнем, второго-то детства у него не будет. Ведь оттого жизнь ребенка в романе так чудесна, что он жил в православной семье, которая молилась, постилась, каждое воскресенье дружно стояла в церкви на Литургии. Что же ты делаешь, дорогой мой? Опомнись, пока не поздно".
На этот раз Никита не выдержал, быстро пошел наперерез художнику: "Ба, он уже никого не узнает". Тот сначала смешался, но потом приложил ладонь козырьком ко лбу: "Солнце". Лицо у него было отчужденное, и вместо того, чтобы по-христиански троекратно поцеловаться, Никита почему-то сказал: "Помнишь, в "Постороннем" у Камю тоже слишком ярко светило солнце. Жарко было очень, и герой убил человека. Солнце очень ярко светило..." Художник промолчал, но было видно, как тяжело забилось сердце у него под рубахой. Никита же и сам подосадовал, что зачем-то приплел Камю, читанного еще на университетской скамье, но словно покатившись с крутой горы, уже не мог остановиться: "Давненько я вас в храме не видал". Обычно сдержанный, художник нескрываемо враждебно ответил: "А вы веру определяете по тому, ходит человек в храм или нет? Человек сам — храм. А это — камни". Он показал
Никак не ожидая услыхать такую откровенную ересь, Никита растерялся, и почему-то вспомнив, как утром, когда он торопился попасть хотя бы к концу Литургии, мать художника на рынке у стен монастырских со знанием дела выбирала копченое мясо, тоже распалился: "Господи, это же уже было, уже наша интеллигенция бросалась такими словами, и получили мы революцию, безбожие, миллионы убитых, замученных русских людей... Ладно, родители ваши не понимают, они-то люди уже пропащие, но вы..." Художник даже не дал договорить: "Что же вы такой недобрый, вот вам-то действительно надо в храм ходить. Почему вы беретесь определять, кто пропал, а кто спасся. Вы что святой? Тогда молитесь о нас". Никогда в жизни никто не называл Никиту недобрым человеком, и он окончательно зарапортовался: "А я молюсь". И прикусил от стыда язык — ему даже в голову ни разу не пришло, что надо за них молиться. Художник же победно закончил: "Вот, лучше молитесь, а кто спасется, это один Бог ведает. Савл посылал христиан на казнь, а потом стал апостолом Павлом... Не обижайтесь, вы меня спросили, я ответил. Я ведь не мальчик, мне тридцать четыре года". И, поправив на плече ремень тяжелого этюдника, пошел мимо. Никита же стоял как оглушенный. Самое ужасное, что в последнем художник был прав. Что уж говорить об апостоле Павле, когда разбойник всего за минуту до смерти спасся, сказав: "Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем", а Иуда был апостолом, ходил за Христом и погиб безвозвратно. Дернул же лукавый подбежать. Да, солнце светило... Сколько раз о. Василий говорил, мол, если будут вас просить слово сказать, то говорите не с первого раза, лучше же к священнику отошлите, а сами никогда со словом не лезте — только нагрешите.
Нестерпимо хотелось уязвить художника, что он, выходит, умнее всего собора святых — и Иоанна Златоуста, и Серафима Саровского, и Сергия Радонежского, и Иринарха Затворника.., считавших храм ковчегом Божьим, в котором люди могут спастись, что они, худоумные, значит, ошибались; но каким-то чудом Никита удержался и скорее пошел к выходу. Не успел за вратами монастырскими перекреститься, глядь, Алексей Борисыч явно ему перстами машет. С ним-то сейчас встречаться было совсем некстати. Вспомнилось, как один архимандрит, внимательно взглянув на его значительную фигуру в большущих сапогах, на длиннющую седую бороду, с легкой улыбкой промолвил: "Ну это маститый старец". Именно с тех пор Никита начал стричь бороду, поняв, что и про него можно выразиться в таком же духе... Сейчас же невольно подумалось: "Да, бороду-то подстричь нетрудно..."
Алексей Борисыч, как многие православные, не желая жить в нынешней Москве, со страшными, на каждом углу щитами бесовской рекламы удобной жизни, с продажными женщинами вдоль дорог, с бультерьероподобными, изрыгающими мат парнями, с интеллигентами, уткнувшимися в мерзопакостные страницы "Московского комсомольца", сдал свою квартиру и поселился неподалеку от монастыря. Он много времени проводил в обители — и слава Богу — но Алексей Борисыч еще и другим любил напомнить, что важнее монастырских дел нету. Вот и теперь тоном имеющего власть сразу укорил: "Никита Сергеевич, что-то вы давненько к нам глаз не кажете? Не успеешь после службы перекреститься, глядь, а вас уже и след простыл". На этот раз Никита не опустил виновато голову, а жестко отрезал: "Своих дел по горло, надо кусок хлеба добывать. Нам, грешным, манна с неба не валится". От неожиданности Алексей Борисыч еще шире открыл пронзительные глаза и вдруг просил: "Как ваша собачка поживает?" Удар был нанесен прямо в сердце. Захотелось упасть на землю у врат монастырских, но Никита не упал, а, как побитый, спотыкаясь, побрел к машине. В последнее время некоторые прихожане всячески подтрунивали над любовью Никиты к Дружку, да если бы только подтрунивали, а то один, узнав от Никиты, что Дружок болеет и приходится лечить его, так и припечатал: чего с собакой возиться, подохла и ладно. Другой же, когда Никита сказал, что не может оставаться ночевать у него, потому что дома собака осталась, в следующий раз прилюдно заметил: "У Никиты Сергеевича собака святая". Никита обычно молчал, но бывало горько, и про себя он никак не мог согласиться с таким якобы "православным" отношением к животным, думал: святая не святая, а не выводить вовремя собаку по нужде — это издевательство...
Впервые за много лет хотелось заплакать и чтобы кто-то мог утешить ласковым словом. Наверное, это было несправедливо, но, как всегда в таких случаях, Никите казалось, что те, кто может понять его душу, умерли: друзья детства Юрка с Колькой, подруга юности Наташа. Правда, где-то жили на свете корабельные друзья Серега Калач, Валерка Грохотуля, Костя Арсюша, Васька Горобчик, но с ними почему-то переписка так и не началась... Больше же всего не хватало бабушки Василисы. Бывало, приедешь к ней за тысячи километров уже седовласым мужчиной, а она обнимет, как ребенка, и гладит-гладит по голове до тех пор, пока не оттает оледеневшее сердце, пока мир снова не покажется добрее. Она как-то не задумывалась, кого больше любить: людей или другую тварь — кому ее любовь была нужна, то и любила, и почему-то от этого ее душа не убывала, как-то на все вокруг нее сущее ее любви хватало...