Газета Завтра 406 (37 2001)
Шрифт:
Сначала их ведут коридорами под конвоем — сомкнутый строй, руки за спину, дубинки в руках охраны. Вводят в предбанник, где они покорно совлекают верхнюю одежду, оставаясь в белье, босые, на бетонном полу. Вот таких же, жмущихся, робеющих, с расширенными черными глазами, всучив им крохотное мыльце, гнали в бетонный бокс, куда впрыскивали газ "циклон", и потом долго и вяло дымилась труба крематория. В белых сорочках, с распущенными волосами, прижимая руки к груди, они похожи на фреску мучениц перед темной яминой.
Но стоит им войти в баню, где шелестят душевые струи, звенит о кафель толсто-серебряная, бьющая из крана струя, гулко звякают эмалированные расписные тазы, вскипает радужная пена шампуня, как все они, бело-розовые, обнаженные, блестящие, покрытые драгоценной
Одна из них, с вьющимися золотистыми волосами, стоя в эмалированном, расписанном цветами тазу, как в перламутровой пенной раковине, появилась на картине Боттичелли, и теперь пребывает в Италии, в галерее Уфицци.
Карцер — такая же камера, как остальные, только одиночная, с уменьшенным рационом питания, без прогулок. Здесь не мучают, не обливают ледяной водой, как в американских фильмах, не врываются насильники. Хрупкая девочка, на вид лет семнадцати, недвижно сидит на кровати, в профиль — как выточенное изваяние. Не знаю, за что ее арестовали. Быть может, за хранение и распространение наркотиков. Или за пособничество в мошенничестве. Или за кражу. Или за нечаянное, нанесенное кому-то увечье. Не знаю, почему она очутилась в карцере. С воли, после ареста, после дома, дискотек, кавалеров, прогулок по нарядной ночной Москве, вдруг оказалась в изоляторе, где врач осмотрел ее на предмет венерических заболеваний, исследовал отклонения в психике, склонность к самоубийству, и ее посадили в переполненную душную камеру, где царит жестокий закон сокамерников, и это привело к нервному срыву, истерике, драке, нападению на вошедшую охранницу, которая, охаживая ее щуплые ребра дубинкой, отвела нарушительницу в "одиночку".
Я этого не знаю. Знаю только, что эти узницы — не главные нарушители закона, не те злодеи, что безнаказанно, после всех преступлений — заказные убийства, разграбление народной собственности, махинации с миллиардами уплывших за границу долларов, фабрикация "дефолта", подтасовка результатов президентских выборов, развязывание чеченской войны, незаконная торговля гаубицами и гранатометами, создание наркотранзитов, подготовка передачи Курильских островов Японии, затопление станции "Мир", стравливание православных и мусульман, потопление Российского флота, трагедия атомохода "Курск", геноцид русских, что приводит к убыванию народа на миллион в год, — вся эта вельможная сволочь живет во дворцах, заседает в министерствах, ест с золота и серебра, хохочет, глядя на умирающий, бесправный народ.
Смотрю на девочку, на точеные, худые плечи, на железную койку карцера. Благодарю академика Сахарова и Елену Боннэр за "гражданское общество", которое они нам построили.
Прогулочный дворик — каменная глухая бочка посреди прямоугольного тюремного двора с открытым, зарешеченным верхом, с узким зарешеченным проходом из основного здания, по которому, как дрессированных зверей на арену цирка, проводят заключенных. Внутри этой бочки, в сегментах, топчутся женщины, наблюдая сквозь клетчатое небо проплывающее облако, пролетающую птицу, ловя на лицо каплю дождя или прохладную снежинку. Эти прогулки, носящие оздоровительный, освежающий характер, таят в себе глубинную муку, подчеркивая, что в тюремную решетку заключены солнечный луч, вечерняя звезда, мимолетная ласточка или пернатое летучее семечко.
Но не надо ужасаться тюрьмы. Она — не позор, а жизненный опыт. Не пятно, а крест. Вся Россия из века в век идет через тюрьмы, этапы и лагеря. Сколько далеких предков пропылило с кандальным звоном в Сибирь. Сколько близких родственников простучало в тюремных вагонах за Урал. Сколько нынешних твоих товарищей,
"И на штыке у часового горит полночная луна". "А я Сибири, Сибири не страшуся, Сибирь ведь тоже русская земля". "Ты, начальничек, начальничек, отпусти на волю". "Лениво сгибая колени, две клячи телегу везут". "Где мчится поезд "Воркута-Ленинград". "И идут по той дороге люди, люди в кандалах". "Муж в могиле, сын в тюрьме. Помолитесь обо мне."
Помимо подследственных, изнывающих от неопределенности, подвешенных между следователем и адвокатом, ждущих от суда своей участи, в изоляторе содержатся те, кто уже осужден. Они составляют обслугу — стирают, готовят пищу, трудятся, зарабатывая для тюрьмы нехитрые деньги изготовлением матрасов, выпечкой хлеба. Их камеры напоминают комнаты женских общежитий. Нарядны, в салфеточках, кружавчиках, с портретиками и иконками, вырезками из журналов и фотографиями домашних. К ним часто приходят письма, навещают родственники. Они сидят в мастерских, держат между колен комья черной свалявшейся ваты, дергают ее мелкими, непрерывными щипками, словно ощипывают темноперую Птицу Времени, как античные парки, ведущие счет дням, месяцам, годам, — до освобождения. Они смотрят телевизор. Зачитывают до дыр библиотечные книги. Берут уроки золотого шитья, которые дает им монастырская золотошвея. Участвуют в праздничных концертах вместе с охраной. И тогда под светомузыку, под звон электронных гитар они поют сочиненные ими песни, где славят родную тюрьму, ее образцовый порядок, умных и добрых надзирателей.
Надзиратели, воспитатели, другой персонал тюрьмы действительно ничем не напоминают жестоких американских тюремщиков, которыми Голливуд пугает черную Америку и белую Россию. Они — самые обычные женщины — хозяйственники, врачи, бухгалтеры, офицеры МВД, кому вручено это мучительное заведение. Оно должно функционировать, обогреваться, снабжаться пищей, водой, горючим для автомобилей. И это хозяйство, как и заводы, аэродромы, школы, гарнизоны, лихорадит от неразберихи и хаоса, порожденных "великими реформами". И эту тюрьму Чубайс отключал от электричества и воды за неуплату долов, и администрация выбивалась из сил, чтобы не заморозить заключенных в камерах, где на стенах начинал проступать сырой иней. Чубайс заморозит и Ад, отключив тепло от смоляных котлов и лишив зарплаты чертей. За что надеется снискать в Раю жизнь вечную.
В тюрьме есть храм, скорее храмик, часовня, расположенная внутри башни, в тесном выкроенном пространстве, так что аккуратная главка и венчающий ее крест находятся внутри каменной кладки тюрьмы. Окружены со всех сторон решетками, отделены от неба сетчатой сталью, и ангелы, реющие над чашей во время евхаристии, напоминают пленных, пойманных птиц. Крылья их то и дело бьют по железным прутьям. Ангелам больно, но они не улетают.
В храме проходит обряд крещения. Перед резным иконостасом, под строгими взорами святых и апостолов сооружена купель, выложенная зелеными изразцами. Смиренный батюшка в потертой золотящейся ризе, запалив над купелью свечи, читает молитву. Мать, она из заключенных, в ситцевом наивном платочке, в холщовой юбке, держит на руках новорожденную девочку. Заглядывает в белый конвертик умиленным, веснушчатым, курносым лицом, и оттуда что-то светится, льется — тихое, чудное.
"Крещается раба Божия Евгения..." — возглашает священник, принимая на руки крохотное живое тельце. Сучащие ножки, орущее, сморщенное личико. Мать страшится, у нее отобрали самое дорогое, священное. Но одновременно верит, доверяется белобородому кроткому батюшке. Тут же, подле купели, стоят пожилые мужчина и женщина, крестные мать и отец, из посетителей соседнего монастыря, из числа православных обитателей Печатников.
Священник читает книжицу Евангелия. Лампады перед иконостасом, свечи на краю купели, лицо молодой женщины — все туманится, дышит, словно заключено в лучистый одуванчик света.