Газета Завтра 406 (37 2001)
Шрифт:
Тут же, в тесной глубине входной башни, над которой вьется стальная лоза зубчатой спирали Бруно, у зарешеченных окон, толпятся родные узниц. Печальные мужчины — отцы и мужья подследственных. Огорченные, с запавшими глазами женщины — матери и сестры заключенных. Ребятишки, растерянные, бестолковые — дети, отлученные от арестованных матерей. У всех одно и то же выражение лица, словно к каждому приложили трафарет, подогнали рты, морщины, глазницы под одинаковую маску печали. Выстраиваются в очередь к окну передач, заполняют какие-то бланки, о чем-то друг друга выспрашивают, рассказывают похожие одна на другую истории: про затянувшийся суд, про бессердечных следователей, про бездеятельных адвокатов, про несправедливость, про несчастную случайность, погубившую их жен и дочерей. Так же, в таких же очередях, с такими же кошелками, стояла моя родня, когда в Бутырках сидели тетя Вера и тетя Катя, и потом в уральские лагеря, в красноярскую ссылку летели из нашего дома письма,
Нажимаю твердую красную кнопку на железных дверях служебного входа. Слышу глубинные лязги многих замков, словно приближается танк. Дверь отворяется и я погружаюсь в камень, в железо, в стальные прутья, в промасленные засовы и скобы. Тюрьма сглатывает меня каменными губами, сжимает металлическими зубами, всматривается мертвенными зрачками телекамер.
Мой провожатый, мой Овидий, ведущий меня по этажам и ступеням узилища, — молодая крепкая женщина с красивой прической, золотыми серьгами, чья полная грудь, плотные бедра, округлый живот ловко и удобно зачехлены в камуфлированную, военную форму. Из нагрудного кармана торчит портативная рация. У пояса висит резиновая дубинка. На плечах, на рукавах — погоны, нашивки, цветные шевроны Министерства внутренних дел. У этой женщины есть семья, она родила и воспитывает детей, покупает им сказки Пушкина, ее обнимает ночами муж, всей семьей они ходят в парк смотреть на голубые фонтаны, она посещает хорошего парикмахера, любит туалеты и модные туфли. Но попадая сюда, надевая пятнистую форму и военные тяжелые бутсы, пристегивая дубинку, вызывая по рации посты охраны, она превращается в элемент тюрьмы, в ее замки, решетки, обыски, карцеры, в слезы молодых арестованных женщин, в припадки, истерики, передачи с воли, выезды в суд и унылое, покорное следование осужденных преступниц по этапу, в отдаленную трудовую колонию.
Проходим сквозь толщу стен, и вместо преисподней, где в черных пещерах кипят котлы, пузырится смола и грешникам вливают в кричащие рты ложки с расплавленным оловом, мы оказываемся на пустом, очень чистом, прямоугольном дворе, посреди которого разбита нарядная клумба, пахнет ноготками, душистыми табаками и флоксами. Двор окружен ровными брусками бетонных трехэтажных строений, которые на стыках встроены в круглые кирпичные башни. По всем фасадам, словно нарисованные на клетчатой бумаге, темнеют одинаковые квадратные окна, прикрытые железными заслонками. Двор пустой, солнечный, гулкий, пахнет цветами. И вдруг из железного окна раздается негромкий звук, похожий на стон. Ему откликается другое, на противоположной стене, железное окно. Голос, бессловесный, тягучий, бабий, похож то ли длинный зевок, то ли на сдавленный вопль. Солнечный двор перекатывает эти звуки, ослабляет, выпаривает в пустоту неба. Пока вновь не прозвучит одинокий вскрик, ему отзовется урчаньем и стоном другое окно, кратко взвизгнет третье. Кажется, что ты оказался на звероферме, где в одинаковых клетках выращиваются норки. Бесшумно снуют в своих отсеках, время от времени издают тоскливый звериный вой и снова бесшумно мечутся в тесном загоне. Их убивают, хватая за ноги рукой, зачехленной в кожаную варежку. Вздергивают на воздух головой вниз, вкалывают ампулу с ядом. И потом ловкие скорняки сдирают трескучую шкурку, розовой мездрой наружу, откидывая прочь красные остромордые тушки. В опустелые клетки огнеметчик пускает пышное шипящее пламя, выжигая смрад, грязь, предсмертный ужас умертвленного зверька. Клетка слабо дымится, поджидая нового обитателя.
Идем по длинному пустынному коридору, где слева — масляные глянцевитые стены, а справа — одинаковые железные двери камер. Из удаленного конца коридора, приближаясь, движутся двое. Девушка в домашнем облачении, в мягких домашних тапках, белокурая, круглолицая, держит руки за спиной. Следом — надзирательница, в военной форме, с дубинкой, приотстав на шаг. Поравнявшись с нами, выполняют маневр, предусмотренный перемещением заключенных по тюрьме. Девушка прижимается лицом к стене, продолжая держать за спиной руки. Надзирательница, отделяя ее, пропускает нас, видимо, защищая от возможного нападения, броска, удара, который может последовать от непредсказуемого и потому опасного заключенного. Прохожу мимо, ловя косой моментальный взгляд настороженных девичьих глаз, серых, из-под золотистых бровей. Наша встреча молниеносна, случайна, больше никогда не повторится. Она, кого ведут под конвоем в
Двери камер, мимо которых проходим, — как вход в ракетный бункер, как элемент броневика с бойницами для пулеметов, как защитная плита в отсеках ядерного хранилища. Мощные заклепки. Скобы и цепи, фиксирующие дверную щель. Замки, поворачиваемые тяжелым амбарным ключом. Блокирующие устройства. Трехгранное, похожее на амбразуру углубление с тремя смотровыми отверстиями, сквозь которые панорамно обозревается камера. Автоматическая кормушка, приводимая в движение автоматикой. Эта дверь — изобретение, над которым работал талантливый выдумщик, получив на нее патент. Ее проверяли на взрыв. На попадание пули. На женскую истерику. На удар белокурой головы. На изъедающие неутешные слезы. На бессловесную молитву. На предсмертный вопль. Она выдержала все испытания. Талантливый изобретатель может спокойно есть хлеб с маслом. Он не зря прожил жизнь. Оставил по себе память. Как Толстой — свои книги. Фидий — свои скульптуры. Мартин Лютер Кинг — свои свободолюбивые проповеди.
Перед этими дверями меня вдруг посещает прозрение. Животные, убивая и терзая друг друга, изгоняя слабых, захватывая чужие территории, отбивая самок у одряхлевших самцов, поливая кровью тундры, саванны и джунгли, не придумали друг для друга тюрьмы. Не помещают в камеры поверженных врагов. Человек, долго изучая себя и себе подобных, узнав из Священного Писания, что Господь наделил человека свободой воли, тем самым вырвав его из слепого царства природы, сделав богоподобным, — наблюдательный человек построил тюрьму, как способ лишить собрата высшей, дарованной Богом ценности, — свободы. Тем самым, причиняя собрату рафинированное, утонченное страдание, человек совершает акт богоборчества, отнимает у другого человека божественную привилегию, отрицает в человеке Бога, отрицает Бога в себе и в мире. Тюрьма страшней, чем разрушение храма и осквернение иконы. Страшней, чем хула на Духа Святого. Христос плачет на небесах, глядя на тюрьмы.
Приближаюсь к амбразуре, пахнущей кислым железом. Робею, готовясь совершить недозволенное. Сильный, здоровый, свободный, движимый любопытством, хочу посмотреть в тюремный "глазок" на несчастных невольниц, впадая в непростительный грех. Вершу этот грех. Вдвигаю голову в стальную трехгранную нишу. Отстраняю железную нашлепку "глазка". Заглядываю в камеру, одну за другой. Кажется, вижу кадры сюрреалистического фильма.
Узкая камера, в которой играет кассетник. Четыре застеленные кровати, и на каждой, закрыв глаза, под музыку, стоя, колышутся, всплескивают плавно руками, мерно волнуют тела четыре молодые женщины. Босые ноги, полураспущенные волосы, сжатые веки. Кажется, они танцуют в лунатическом забытьи, парят в невесомости и их несет сквозь засовы и стены в синеватом пустынном Космосе.
Большая камера, заставленная двухъярусными кроватями, и на ближних, на скомканных простынях, спят женщины. Молодая кореянка с тонкими, вытянутыми руками. Чернобровая, с сильным носом, смуглым красивым лицом, какие встречаются в кавказских селениях. Белокурая, розоволицая, похожая на пастушку, коих изображали на пасторальных картинах. Морщинистая, с седыми спутанными волосами старуха, с коричневой высохшей грудью. Кажется, их всех усыпил чародей, и они будут здесь лежать, покуда не явится витязь, не разрушит злые чары.
Две сокамерницы схватились в яростной ссоре, какие бывали на кухне между соседками по коммунальной квартире. Разъяренные лица, брызжущие губы, мужицкое сквернословие. Вцепились друг другу в волосы, дерут, визжат. Их товарки подали наружу сигнал, в коридоре загорелась лампа в толстом флаконе, и на этот свет спешит надзирательница, отстегивает дубинку.
Близкая, аккуратно застеленная кровать. Девушка в пол-оборота склонилась над кроватью, где лежит большая целлулоидная кукла. Девушка пеленает ее, нежно подхватывает под спину, укутывает, убаюкивает, подпевает колыбельную. И когда слегка поворачивается, виден ее большой вздутый живот — скоро станет матерью, учится пеленать младенца.
Сквозь смотровое отверстие ударил мне в зрачок слепящий жестокий свет, словно вонзилась стрела. Отбросила, отшвырнула. Это гневный Ангел направил на меня разящий, запрещающий луч. Я отпрянул. Ослепленный, с выколотыми глазами, побрел прочь по гулкому коридору.
Баня для них — праздник. Не только чистота, столь необходимая женщинам. Не только смена изнурительно однообразной обстановки в камере. Но и потеха, и радость, и что-то еще, связанное с водой, блеском, шелестом, прозрачной вольной стихией.