ГДЕ ЛУЧШЕ?
Шрифт:
– И все это водка, - заметил рабочий.
– Трудно, братец ты мой, отстать от нее. Уж я сколько давал зароков не пить. И скажу вам, эти зароки никогда не нужно класть, потому - не пьешь, крепишься долго, а потом точно прорвет: выпьем осьмушку, да подвернулись приятели - и пошла круговая… А кабатчик рад, сам сует.
– Это так. И народ у нас тоже всякий. Вот я за Московской заставой работал, так по три рубля в сутки получал. Уж, кажется, чего лучше. А как получишь денежки за месяц - и пошел! Месяц-то работаешь-работаешь, хуже лошади, не доешь и не допьешь, а тут как получишь - и прихоти явятся, и деньги девать не знаешь куда. Надо бы с долгами расплатиться, напредки оставить, а товарищи говорят: полно-ко печалиться;
– То-то, што как деньги-то получаешь через полмесяца али позже и рассчитываешь вперед, что-де я получу и могу брать в долг; а потом и окажется, что или тебя обсчитают или ты лишка в долг переберешь.
– Оно бы, пожалуй, лучше, если бы деньги давали за каждые сутки!
– Это верно. Потому тогда бы сперва купил что требуется, а потом уже и гулять. А то как получишь много денег, и удержать себя не можешь. Гордость какая-то явится, важность. От других отстать неохота.
Из другой комнаты вышел Потемкин.
– Честной компании!
– сказал Потемкин и поздоровался со всеми.
– Что ты мало сидел?
– Некогда!
– К полковнице идешь?
– Надо. Письмо по городской почте получил - зовет!
– А! Значит, стосковалась твоя с и м п а т и я.
– Надо полагать, што так. Прощайте, братцы.
И Потемкин ушел. Рабочие стали хохотать над ним и его симпатией, то есть любовницей.
– И удивительное это дело, братцы! Неужели это правда?
– Что он с полковницей-то? Тут, брат, - не разбери ты их господи! Вишь, дела-то какие. Года четыре тому назад я с Потемкиным работал вместе за Московской заставой. Он тогда получал в месяц, как и я, около сорока двух-пяти рублей. Такого говоруна и знающего, как он, у нас, правду сказать, не было. Это по-французски, по немецки, по-чухонски - на всё мастер был наш Захар. Ну, и франт он был тоже хоть куда. Это в праздник оденется, шляпу наденет, пальто и идет с тросточкой - хоть куды помещик. Нам было и смешно, глядя на него, и приятно, что наша братья, мастеровые, могут щегольнуть не хуже какого-нибудь дворянчика. Ну, и собой он был красавец, а поэтому и любил ухаживать за барышнями, и ему всегда удавалось. Только вот раз он таким манером одевши гулял на Екатерингофе и познакомился там с полковницей. Ну, и после хвастается, что в него влюбилась по уши какая-то барыня, и барыня молодая, только не совсем красивая. "Мне, говорит, от ее любви не будет тепло, а вот, говорит, я у нее попробую попросить денег…" Дня через два он опять говорит: "Эта барыня, говорит, следит за мной; вчера, говорит, к себе зазвала. Я, говорит, стал отказываться, она пристает. Ну, пошел. Квартира, говорит, хорошая. Ну, тары да бары - и до прочего дошло". И денег ему дала. Вот наш Потемкин и загулял, и в кабаки в наши нейдет: днем сидит в трактире, а вечером к ней. На работу и глядеть не хочет и нашего брата кинул.
– Неужели она не могла с господами знаться?
– То-то, вишь ты, ей Потемка первый подвернулся. А парень был красивый. И теперь он красавец, как не попьет дня три да в бане смоет сажу. Ну, вот полковница и стала уговаривать его жить с ней, а Потемка этого не хотел. Как ни хорошо у барыни, а все-таки скучно, хочется погулять в компании. Пожил он с ней недельки две, да и стал исчезать. Она видит, что как волка ни ублажай - он все в лес смотрит, поняла, значит, что ошиблась, и перестала ему давать денег. Придет он к ней; посидит, она угостит его, уложит спать, опохмелит, а денег не даст. Потом и говорит: я, говорит, не люблю, что ты деньги берешь не на добро, а на безобразие, даже лучше, говорит, будет, если ты ходить перестанешь. Он так и сяк; станет у нее денег просить, - не дает. Он стал укорять ее, что она его совсем испортила, что он отвык от работы. Дала она ему рублей пять, он прокутил
Между тем посетителей в харчевне прибывало больше и больше. Больше и больше выпивалось пива и водки; за столами сидело уже порядочное число выпивших. Все говорили, немногие пели:
Голова болит,
Ай люли! (два раза) Ай да худо можется Да нездоровится. Нездоровится, Гулять хочется,
Ай люли! (два раза)
Харчевня ожила. Все, казалось, были веселы; но всех веселее был Сидор Данилыч, сам подносящий, по требованиям, склянки. Рабочие, казалось, не знали счету деньгам, требовали то того, то другого, но до еды не дотроги вались. Водка и пиво уже начинали производить свое действие. Некоторые острили над Сидором Данилычем.
Большинство рабочих уже давно работало в Петербурге и поэтому отличалось от рабочих провинции особенным складом речи и живостью соображения. Они отвечали не задумавшись, хотя бы ответ и выходил неподходящий; в их разговорах слышалась непременно какая-нибудь острота, хотя и пустая, могущая показаться образованному наблюдателю глупою, но нравящаяся тем, к кому она обращается, и вызывающая их хохот.
Стало уже темнеть, а Петров все сидел. Ему весело было сидеть, потому что такого веселья, какое было здесь, в его квартире не было, да там едва ли даже кто был дома.
Вон за одним столом сидят шестеро. В числе их один в полушубке. Это рослый, здоровый, краснощекий и молодой мужчина. Он извозчик, возящий с мостовых сор и снег зимой, и познакомился с рабочими сегодня, потому что занял их смешными рассказами.
– А это ящо што… А вот как меня жена выстегала!
– говорил он. Все хохочут.
– Как тебя жена могла выстегать?
– Могла, да и все тут. Да так, братцы вы мои, што вперед в баню не захошь! больно сладко…
Рабочие хохочут до слез и заставляют повторить, что он чувствовал во время секуции, острят и хохочут.
– Да за что же это она тебя угостила?
– Именно угостила. Видишь, какое дело-то: пьянствовал я две недели, она возьми да к старшине, а тот и задал мне порку… Славную задал…
Опять хохочут.
– Што ж ты с женою сделал?
– Чего сделаешь? Поглядел на нее сыскоса и сказал: покорно благодарим, Дарья Ивановна!
– Молодая она?
– Моложе меня… Ну, а потом взял да и уехал в Питер с обеими лошадьми.
– Хороши, стало быть, бабы.
– Дьявольское отродье… От них надо завсягды обороняться. Теперь я, если с возом еду да завижу бабу, в сторону поворачиваю.
– Боишься, штобы не выстегала!
– Заметил: непременно несчастие будет!
Но извозчик стал заговариваться, и от него скоро отстали.
К столу, за которым сидел Петров, подошел десятник, мастер, выбранный рабочими и утвержденный главными мастерами для наблюдения за порядком и рабочими и получающий за это по два рубля в рабочий день. Некоторые встали и поздоровались с ним. Петров сидел. Он не любил этого мастера. Десятник потребовал водки, стал угощать рабочих и рассказывал, как он поругался в трактире с главным мастером, Карлом Карлычем.
– Ну, от тебя этого не сбудется, потому что ты перед ним юлишь, как собака!
– сказал Петров.
– Ах ты, калуской азиат!
– сказал десятник.
– Я? Вот, может, ты калужский-то вор! Господа! Как он смеет так обзывать! Вы знаете, чем пахнет это слово?
Это название было, по понятиям рабочих, самое обидное. Поэтому товарищи Петрова вступились за него. Петров пересел к другому столу, начали пересаживаться и прочие.
– А! Вам Игнашко Петров лучше нравится… Погодите!
– говорил десятник.