Где живет голубой лебедь?
Шрифт:
Так у нее изо дня в день.
— И хоть бы что, — говорит она. — И с ног не валюсь, потому Павлику, если хотите знать, куда труднее. Я иной раз как вспомню, каково ему, так мне все, что ни на есть, легко покажется…
Каждое ее слово — словно ножом режет.
А она еще берет карту и снова, в который раз, водя пальцем, начинает размышлять вслух:
— Конечно, может, он уже и в партизанах. Я слыхала, в Белоруссии очень много партизанских отрядов, вдруг услышим по радио: отряд товарища Г. А товарищ Г. — это как раз и есть он самый, Павел
Решительно отталкивает от себя карту.
— Чего гадать? Вернется, сам расскажет.
Она верит, верит, что он вернется, иначе и быть не может, но почему же глаза ее смотрят сейчас ушедшим в себя, никого не видящим взглядом?
Почему сдвинуты брови? Или она предчувствует что-то? Или вдруг представилось ей, что он не вернется…
Или это мне только кажется? Потому что я знаю больше, чем она?
Ночью я шепчу маме на ухо:
— Что с ней будет, когда она узнает?
— Пока что ничего говорить не надо, — отвечает мама, — пусть верит, надеется. В этом тоже счастье.
Она думает сейчас не только о ней, о себе. Она тоже хочет надеяться и верить.
— В конце концов бывают ошибки, написали, отправили письмо, а человек, как после оказалось, жив. Я в госпитале очень часто о таких случаях слышала.
— И я тоже слышала, — утверждаю я. — Такие случаи сколько хочешь…
Мы убеждаем друг друга, хотя никто из нас и не пытается спорить.
А Серафима Сергеевна спит. Спит крепким сном и не подозревает даже, что мы говорим о ней, что нам первым довелось узнать о том, о чем когда-нибудь она узнает. Когда-нибудь, не теперь…
Утром она встает, как всегда, раньше всех. Быстро кидает приказы:
— Отоварить сахар, на талоны дают повидло, взять керосин, выгладить белье, пойти за молоком для Егорки…
И, уже стоя в дверях, говорит на ходу:
— Если мне письмо будет…
Я оборачиваюсь, смотрю на маму. Мама глядит ей вслед, а она почти бежит по улице, привычно бодрая, готовая снова взвалить на себя все тяготы дня, еще не знающая о том, что ее ждет.
И мне становится страшно. Впервые я думаю о том, что это может случиться с папой, и мама тоже будет ходить в свой госпиталь, и дежурить там, и возвращаться с дежурства домой, и ничего-ничегошеньки не знать о том, что случилось с папой…
Мне до того жаль маму, что я беру мамину руку. Я крепко сжимаю узкую теплую ладонь.
Что бы сделать такого, чтобы она поняла, как я люблю ее, как боюсь за нее, как хочу хоть немного облегчить ее жизнь?
— Мама, — говорю я, — хочешь, я вымою пол? Так вымою, что он будет блестеть, словно зеркало?
Мама молча перебирает мои пальцы.
— Я буду всегда все класть на место, — говорю я. — Все, все. И когда вернемся в Москву, ты увидишь — стол у меня всегда будет в порядке, всегда, всегда…
И плачу. Я не хочу плакать, а слезы льются сами по себе, как будто я вовсе не хозяйка над ними.
Мама отвечает рассеянно:
— Очень хорошо. И пыль не забудь стирать…
А
СВЯТАЯ ЕЛЕНА — МАЛЕНЬКИЙ ОСТРОВ
В тот день он вел амбулаторный прием больных.
Почему-то именно сегодня запах пота, несвежего белья, расширенные глаза больных, вопросительно, с надеждой смотревшие на него, их бесконечные вопросы, проникнутые одним — боязнью смерти и ненасытным желанием жить, — все это вызывало у него чувство, близкое к тошноте.
Отпустив больных и оставшись один в кабинете, он первым делом вновь и вновь стал ощупывать опухоль. Он накладывал на нее одну руку, потом другую, потом продолжал мять обеими руками.
Должно быть, сотни, а может, и тысячи раз ему приходилось обнаруживать подобные опухоли в чужом теле.
Иные больные погибали, если опухоль была запущенной, иные выздоравливали после операции; но раньше этот доскональный и вдумчивый осмотр носил все-таки в какой-то мере объективный характер. Безусловно, было жаль обреченного человека, но в привычный ход мыслей вклинивалось нечто профессиональное, должно быть присущее многим врачам: интересно, подтвердит ли рентген точность диагноза, можно ли будет оперировать или, кажется, уже опоздал?
Так было раньше. А теперь все было совсем по-иному. Теперь это касалось его, только его, никого другого.
На следующее утро, придя в больницу, он сразу же отправился в рентгеновский кабинет. Рентгенолог Мария Карловна, хорошенькая женщина — узкие черные глаза, черные, очень блестящие волосы, туго стянутые в пучок на затылке, возле маленького рта искусно подчерненная родинка — удивленно спросила его:
— Неужели, вопреки обыкновению медиков, решили провериться?
— Решил, — ответил Алексей Сергеевич. — Почему бы и нет?
— Нуте-с, друг мой, — сказала Мария Карловна, очевидно подражая кому-то, не известному Алексею Сергеевичу, и черные глаза ее приняли строгое, не свойственное ей выражение.
Держа перед лицом мокрую пленку, Алексей Сергеевич рассматривал ее на свет. Сомнений не было: снимок показал то, что он и предполагал.
Он почувствовал внезапную слабость в ногах и сел на стоявший рядом стул, не отводя глаз от зловещей тени на снимке.
Потом обернулся. Мария Карловна вместе с ним разглядывала снимок.
— Может быть, сделать повторный? — предложила она.
Он нашел в себе силы усмехнуться.
— Как хотите, — растерянно сказала она. — Только не надо расстраиваться, еще все поправимо…
И отвернулась, потому что стеснялась своей неумелой и неловкой лжи.
Он смотрел на нее, ничего не видя. Ее лицо вдруг сразу показалось черным, будто смазанным густой, иссиня-черной краской. Он встал и, стараясь держаться прямо, вышел из кабинета, чувствуя на себе ее взгляд.
«С горем следует переночевать, — думал Алексей Сергеевич, идя из больницы домой. — Переночуешь, глядишь, легче станет».