Геббельс. Портрет на фоне дневника.
Шрифт:
К моменту выхода Гитлера из тюрьмы Штрассер был влиятельнейшей фигурой в партии, в придачу – депутатом рейхстага. Химик по специальности, защитивший диссертацию, материально обеспеченный, семейный человек, Штрассер по сравнению с Гитлером был, можно сказать, респектабельным, да и более определенным, более просматривающимся и рациональным. Но эти названные последними черты, как мне видится, отнюдь не давали Штрассеру, преимуществ. Толпа, которую завоевывали национал-социалисты, жаждала веры – это подмечали герои Ремарка, о вере стенает Геббельс в дневнике. Толпа жаждет внушения, а не ясности, чего-то иррационального, мистического, фатального и в то же время решительного.
Вспоминается рассказанное мне директором берлинского городского архива Шмидтом. Он был подростком в гитлеровское время. Ему запомнилось впечатление, которое производил голос Гитлера. Он говорил со странным акцентом, словно пришелец с баварских гор. И эта окраска голоса сообщала какую-то горнюю отдаленность фюрера от привычного, обыденного, словно он обращался из какого-то иного мира, внушала нечто мистическое. «Так поддаться немцы могли только человеку из Ниоткуда», – пишет Голо Манн, историк, сын Томаса Манна. Я подумала: и нам есть что вспомнить о произношении нашего горца, усиливавшем дистанцию непознаваемого, которая нужна диктатору.
Что касается Геббельса, то он предал своего покровителя Штрассера, смекнув, что за Гитлером большая политическая сила, и переметнулся к нему. Гитлер, стремясь ослабить влияние Штрассера в партии, переманивал его сторонников. Он приметил Геббельса из команды Штрассера, обласкал его, заинтересованный перетянуть его на свою сторону. Так Геббельс, сначала близостью к Штрассеру, а потом предательством его, обеспечил себе продвижение в партии.
3 сентября 1926. Вчера посреди дня внезапно явилась Эльзе. Я так был рад этому. Румяная и загорелая, она выглядела такой свежей и здоровой. Мы пережили прекрасные, а порой и болезненные часы. Каждый несет свой крест. Вечером она уехала. Расставание далось мне тяжело. Ведь она милое, радостное дитя.
Геббельс активизировался, полиция то запрещает его выступления, то учиняет ему допрос в связи с нарушением общественного порядка им самим и толпой, которую он взвинчивал своим выступлением. И снова 8 сентября полиция запретила ему выступать. «Такая подлость».
23 сентября 1926. Воскресенье. В Кёльне с Эльзе. В ссоре разлетелись. Я очень рассержен. В зале ожидания встретил юного фанатика… Германия не умрет!.. В понедельник вечером речь в Штутгарте. …Во вторник выступал в Ульме. Блестяще!
25 сентября 1926. Вчера вечером в Эльберфельд. Я говорил хорошо и успешно. Сейчас в Рейдт. Эльзе написала прощальное письмо. С богом!
27 сентября 1926. Я распрощался с жизнью других! Сердце разорвалось!
Это – о разрыве с Эльзе. При обычной выспренности Геббельса в этих словах еще можно различить и что-то человеческое. Похоже, в последний раз.
Он не раскрывает, что произошло. Может, не так уж бесчувственна Эльзе к его антисемитизму. Или разумная Эльзе, пусть и заплаканная, как он описывает, решилась опередить события, ведь их отношения обречены, и Геббельс
Почти пять лет Эльзе была возлюбленной, невестой. Ее присутствием или ожиданием ее прошиты чуть ли не все записи этих лет. Как ни безвкусно, порой до пошлости, пишет он о себе и Эльзе, но все же пробиваются модуляции чувства. Ее легкость, нетребовательность, отзывчивость на его призыв, их встречи и расставания на перронах разных городов, ссоры и любовные примирения, ее жизнелюбие, естественность своей живительностью вторгались в его выморочное, придуманное, надрывное существование. «Рука в руке спускаемся вниз к Рейну. Нет денег на обед. И все же как безгранично я счастлив и рад. Ты милая, любимая! Спасибо тебе!.. Милая хорошая Эльзе! Я люблю тебя!» (11.1.1926).
Теперь с этим покончено.
На следующий день после состоявшегося разрыва он записывает: «Я умер и давно погребен. Как тяжело на сердце».
Он останется в своей органике: во внутрипартийной сваре, кознях, подсиживании, соперничестве – в этом он «как рыба в воде».
«Эльбрехтер в Веймаре всех натравливает против меня… Разоблачительный материал против Эльбрехтера». «Я получил уничтожающий материал на Эльбрехтера. Конец света. Преступник в маске порядочного». «Эльбрехтер негодяй. Вон!»
Останется накал пропагандистских выступлений: мелькание городов, массовые собрания. «Вчера в Бохуме. После обеда в Бланкештейн. Вечером Гёттинген». Предстоит: «Лейпциг, Дрезден, Лимбах, Берлин, Потсдам, Бреслау…» «Гигантский успех… Меня несли на руках». Нелишне напомнить: он весит всего 100 фунтов. «Сегодня вечером в Гёттинген… бить социал-демократов!»
«Сегодня Ганновер… послезавтра Брауншвейг. Много, много работы. Я иногда думаю об Эльзе!»
Тетрадь подходит к концу. Встречаются строки, не поддающиеся прочтению, – неразборчивы, небрежны. Клочья фраз, многоточия, указывающие на выпадение текста, – облик сохранившихся страниц будто доносит всклокоченность самого автора.
Но вот: «1 ноября состоится окончательно – в Берлин (гауляйтером)… Берлин ведь – Центр. И для нас. Мировой город» (18.10.1926).
И последняя в тетради запись:
«Письмо от Гитлера, Берлин окончательно. Урра! Теперь через неделю в имперскую столицу. Прощай, Эльберфельд!.. Мой день рождения… полно поздравительных цветов. От Эльзе ни слова… Жизнь так мрачна!» (30.10.1926).
На этом тетрадь обрывается – провал – дальнейшие последовательные записи не обнаружены. Мы встретимся вновь с автором дневника только через полтора года, и это будет уже другой Геббельс, в его новой фазе.
Глава вторая «Забвенья не дал Бог»
Воспользуемся полуторагодичной паузой, остановившей поток записей, из которых я старалась вычленить наиболее характерное, и задумаемся, что же собой представляет автор дневника?
В выступлении британского обвинителя на Нюрнбергском процессе звучат в адрес Гитлера и его ближайших сообщников-преступников, каким был Геббельс, слова – безумец, безумный, психопатическая личность.
На этот счет у В. Ходасевича есть интересное заключение о том, что вообще для Истории сумасшедший персонаж, пусть и носитель наивысшей власти, неинтересен. Для нее «он – ничто, нуль. История считается лишь с последствиями его безумных действий; с ним самим ей делать нечего. Она не предает его память забвению лишь потому, что ей, как лермонтовскому Демону, «забвенья не дал Бог».