Геи и гейши
Шрифт:
И вот ради того, чтобы помогать тем, кто в пути, мы и винную лозу холим, и собак выращиваем.
Вино наше — плод благодатного лета и ясной, тихой осени; средоточие всего лучшего, что лето может дать — и аромата, и тепла, и бодрости душевной и телесной, — а осень сохранить и прибавить: покоя и мудрости. Квинтэссенция той радости и сияния сердечного, что мы вносим в чан нашими плясками и песнями на завершающем празднике. Вот эту радость мы запасаем и сберегаем, поняли вы?
А собаки… Корень их — те самые крупные сен-бернардинские псы с лохматой пегой шерстью, пару которых, по преданию, привезли с собой первые тамошние отшельники. Ну, не пару, больше, не в том суть. Однако нас сразу же не устроил малый срок отпущенной этим гигантам жизни: лет десять, одиннадцать от силы. И мы решили слить их кровь с кровью собак местной породы, которые помогают рыбакам в
Результаты скрещивания обнадежили: в первом же поколении появилось десятка три псов, что были ненамного мельче своих родовитых родителей, но превосходили их подвижностью и жизнестойкостью, так что можно было ожидать и долголетия. Мы свели их друг с другом — и не так скоро, как говорится, не во втором (сильно измельчавшем) и не в десятом колене, но это ж таки вышла порода. Потеряв пежину и некоторую рыхлость конституции, наши собаки приобрели недюжинный ум, способность к сложной работе и завидное долголетие. К добру или худу, но одновременно возросли их вольнолюбие и самостоятельность.
Порода эта стала называться по имени древнего монашеского ордена и названию одной из производящих пород бернами, так что это не кличка кого-то одного, а родовое имя наших собак. Клички у них в те давние времена были самые незатейливые — ведь, по словам Джека Лондона, назвать собаку помудренее — значит совсем ее испортить.
Тот берн, о житии которого я собираюсь вам поведать, появился на свет от родителей, в равной мере безупречных статью и добродетельных в своем душевном составе. Вооруженные одним небольшим бочонком мускателя, подвешенным к их груди, в любую погоду — дождь, снегопад, буран, гололед и весеннюю распутицу, грозящую упасть подтаявшей лавиной или снизойти селем, — отправлялись они, то вместе, то порознь, в разных малых группах, на поиски заблудших душ: и на счету их было не пять, десять, двадцать или там сорок, а ровно сорок один человек. Сорок один — сакральная цифра, означает она открытое множество и преодоление замкнутой целостности, каковую образует число сорок; отсюда и взялось поверье, что эта злокозненная единица убивает своего спасителя или, напротив, бывает непременно и трагически убита своим партнером даже против желания последнего… Что бы ни гласили надпись на памятнике сен-готардскому псу и рассказ русского Лавренева, сорок один — знак, который, закрывая старый счет, непременно открывает новый.
Так вот, вернемся к нашим собакам. Отец нашего берна был верен его матери и ни на одну из прочих благородных сук не глянул даже во время течки оных. Мать же отличалась плодовитостью: великое множество прекраснейших щенков сложила она к монашеским ногам как дар. Но тот берн, о котором я говорю, — о, он был лучшим из лучших. Такой чудесной масти — белой, с чуть янтарным оттенком, как зрелый виноград с токайских склонов! А стать, а нрав, а прилежание! Все в нем было выше всяких похвал: даже до обыкновенного щенячьего озорства, вроде грызения поношенных сандалий и качания на веревочном поясе своего патрона, — озорства такого простительного и даже милого — он не снисходил. Учился ретиво: команды заучивал с одного раза, на каком языке их ни подай. Так мы, кстати, учим всех, ведь паломники приходят сюда из самых разных мест — ну и наши братья тоже — и со своими собаками приучены говорить всяк на свой манер. Так о сем берне ходили слухи, будто он и латынь знает, а если не читает вслух по требнику, то лишь по причине иного строения горловых связок. Да что там требник! Замечали, что этот молодой пес охотно посещает службы и хотя из чувства врожденного приличия не переступает порога, но лежит на виду, рядом с распахнутыми створками, и при чтении Завета и вознесении святых даров величаво приподнимается.
Но вот только и своеволен оказался он под покровом внешнего благолепия! Бродяжий нрав, почти искорененный нами в его предках с обеих сторон, но в нем воскресший и давший полный цвет, — это было бы даже недурно. Поисковый пес должен быть легок на подъем и весел в дороге, иначе трудненько ему придется в скитаниях, порою многодневных. Хуже другое: все его сотоварищи выходили на работу вместе с человеческим проводником или своим соплеменником — для подстраховки; а этот всегда работал один, хотя и к вящей — своей и монастыря — славе. И всякой попытке изменить положение вещей противился весьма смело и хитроумно, то уклоняясь, то показывая клыки.
С чего начались его странности — не знаю. Может быть, он еще в детстве по недосмотру хлебнул нашего
Тем не менее, он исправно приводил нам гостей, напоив их вином для придания силы. Иногда это были те, о пропаже которых нам сообщили их сотоварищи, реже — взявшие на себя обет дорожного одиночества. Но по временам, на удивление всем, приходили совершеннейшие незнакомцы, и не только замерзающие, но, напротив, изнемогающие от жары, перемазанные жирной глиной и болотным илом, с пересохшим горлом, распухшим языком и глазами, покрасневшими, будто от песчаной бури, полуголые, в ожерельях из ягод и вязанках из травы вместо поясов, в шелковых тряпках или полусгнившей на солнце черной или синей бязи; раненные и истекающие кровью. Однажды берн привел за узду необычного широкорогого быка, на котором сидел старик, жутко исхудавший, но с молодыми и даже веселыми глазами. Еще было двое — все в коже, начиная с сапог и кончая курткой и шлемом, с именными браслетами и в темных очках на пол-лица. Когда старшему из них предложили воды или вина, он сказал, что уже вдосталь напился мускателя, но воды выпьет еще — ибо вода бывает нужна и сердцу. Позже он снова вернулся к нашей воде и нашему вину, хотя потерял шлем и остался без браслета.
— Сдается мне, — сказал Лев, — этот ваш пес умел вынюхивать в разных временах и пространствах.
— По всей ойкумене и до края земли, — подхватила Мария-Хуана.
Они без особого удивления обнаружили, что во время аббатовой повести снова оказались в том погребе, откуда выбрались на белый свет, а за открытой дверью вот-вот настанут вечер и полнолуние.
— Ну, поиски в Ойкумене нас вовсе бы не изумили, — подмигнул им Эмайн. — Посмотрите друг на друга — вы оба такой же породы. Из кого вы набрали свою женскую охрану, сударыня? И что вы, сударь, лицезрели в своих темных зеркалах? Нет, дела обстояли еще чудней. До наших монашков только тогда сие дошло во всей вопиющести, когда берн стал приводить во плоти химер древнего Козьмы Индикоплова, а также Страбона и Геродота, о которых они читали в порядке обязательного самообразования. Видите ли, метафорические небылицы древних греков означали и для них, и для наследующего им христианина всего лишь ту незыблемую истину, что вне пределов Круга Земного, то есть этой самой ойкумены, нет людей, которых спас Христос и кому насущна его проповедь. Ибо немец — он еще и глухарь, а чужеземец чужероден и чужевиден.
— Что до меня лично, — продолжал Эмайн, — я убедился в неладном еще тогда, когда наш окаянный любимец привел нас к полутрупу тощего, черноволосого, но вполне человечного человека, что упал со скалы в чашу водопада: в кармане его сюртука были лупа и трубка, а на немеющих губах — слово «Мориэрти».
— И вы его выходили?
— Разумеется: и вопреки желанию своего создателя он живет до сих пор, хотя игра в сыщики теперь, как, впрочем, и с самого начала, была для него лишь прикрытием куда более значительных поисков в мире духа — или духов.
— Так значит…
— Да. Берн искал и в реальных, и, совершенно наравне с ними, — в вымышленных мирах: точнее сказать — он рылся в текстах. В тех фантазиях, которые обуревали лучшую часть человечества, когда дух осенял их и приливал в жилы их созданий каплю крови высокого идеала. И это при том, что он еле умел читать по-печатному, а рукописи и вовсе не разбирал!
— Вы хотите сказать, что эти миры оживших текстов и полнокровных литературных героев существуют на равных правах с нашим?
Эмайн хмыкнул:
— Да самое лучшее и наиболее весомое в жизни — это вымысел, если он соответствует божественному замыслу о мире. Человеческий мир не просто скуден — он эфемерен, и лишь сие обстоятельство утешает при виде его многочисленных несовершенств.
— И что — ваш берн умел проходить в созданные миры, а, может быть, просто вынимать из типографской бумаги или там с красочного полотна плоские фигуры и придавать им объем?
— Осталось загадкой, — снова фыркнул Эмайн. — Скорее и то, и другое сразу. Всю «Историю севарамбов» вряд ли кто-нибудь сумеет нынче оживить, однако и оттуда, и из прочих социальных утопий извлекал он их героев, которые мало не потонули в скрытой вредоносности вымысла. Но что знаменательно: когда приводил он совсем уж удивительных и не на наш здешний образец мыслящих существ, кому место разве что в мифах, — феникса, симургов, драконов, — возиться с их оживлением было на редкость легко…