Герберт
Шрифт:
Вдалеке послышались голоса, показались люди - их было человек двадцать: двое катили перед собой тележку, чем-то нагруженную; это были штурмовики, одеты они были в коричневые рубахи с узкими черными галстуками, кожаные или вельветовые штанишки и гольфы; средний их возраст не превышал шестнадцати лет. Впереди процессии шел молодой мужчина лет двадцати пяти, на рукаве у него была повязка со свастикой. Герберт и Бербель отступили на тротуар. Прыщавое лицо предводителя было совсем рядом, луна и звезды освещали его сверху, снизу оно слегка подсвечивалось двумя карманными фонариками, которые несли юные штурмовики. Качающийся свет этих маленьких фар произвольно раздвигал уличную темноту. У предводителя был длинный и острый нос,
Книги везли для сожжения: костер решили приурочить ко дню рождения какого-то фюрера. Но ни Бербель, ни Герберт еще ничего об этом не знали. Именинник остановил девушку у фонаря и попытался обнять ее, но она вильнула:
– Знаешь, я кое-что хочу сказать тебе.
– Что?
– А ты нагнись.
Герберт нагнулся, и она еле слышно прошептала:
– Я наполовину еврейка.
Бербель выпрямилась, как бы стараясь рассмотреть эффект, произведенный ее же словами. Фраза эта со свистом пронеслась мимо него и растаяла где-то во тьме. И хотя она была сказана еле слышно, тем не менее Герберт ощутил всю ее будто бы материализовавшуюся значимость.
– А какое это имеет значение?
– спросил он, немного подумав.
– Разве ты не гражданин своей страны?
– В этом ее вопросе был вызов, и она поглядела на него так, как смотрит генерал на провинившегося солдата.
– А что такое гражданин?
– Ну, гражданин - это тот, кто выполняет то, что делают все.
– Да какая разница, гражданин я или не очень! Какое это имеет отношение к тебе и ко мне! Я пригласил тебя к себе, ты подарила мне бритву. Я смотрю на тебя и взрослею, с каждой минутой меня делается все больше и больше. Я уже не думаю, что сказать тебе. Все происходит само собой, и тебе это нравится.
– Не всегда.
– Это почему же?
– Ты очень юн, Герберт, а мне нравятся мужчины постарше, умеющие молчать. Ты же молчать не можешь.
– Я самоутверждаюсь.
– Ладно, будь попроще.
– Да куда уж проще.
– Ты очень милый мальчик, очень милый и очень хороший.
– Не очень это меня утешает. Внутри меня живет повеса и негодяй, просто случай еще не представился.
– Ну, еще представится.
– Ты думаешь?
– Думаю, да.
И тем не менее Герберту было ясно, что она с ним не откровенна. Бербель надулась и нервно тряхнула волосами. Посмотрев на свет, она сощурила глаза так, что они стали похожими на щелки. Герберт тоже сощурил глаза, и они у него тоже сделались похожими на щелки, сквозь эти щелки он и увидел длинные и пристальные дуги света. Эти дуги составили в голове его световой каркас, в который было заключено ее лицо с развевающимися красными волосами. Она что-то говорила ему, губы ее выразительно извивались. Но тут он совсем закрыл глаза, и светящийся каркас исчез.
Следующая улица, до которой они пошли, вся сплошь была залита ярким электричеством, и ему показалось, что они проходят сквозь грандиозный пожар. Окна в квартире Бербель были погашены, но он не стал проситься к ней в гости, так как решил, что они и так провели вместе много времени. Когда он возвращался, ему попалось трое пьяных: они были одеты в черное, и один из них протянул ему черный металлический значок-свастику с белыми прожилками. Когда пьяные ушли, он огляделся по сторонам и бросил значок в клумбу.
Несколько
– Я, видимо, поеду к отцу.
– Поезжай, если сможешь, но ты неважно выглядишь, Герберт.
– Какое это имеет значение, мне надоело находиться здесь.
– А разве я держу тебя?
– Нет, но ты говоришь о моей внешности. Кстати, что во мне тебе не нравится?
– Все, Герберт: твой вид, образ твоих мыслей, небрежность. Ты совсем не замечаешь, что я тоже живая.
– Неправда, я вижу, ты действительно живая, ведь ты разговариваешь и дышишь.
– О Господи!
– Бабушка вздохнула и пошла сквозь комнаты.
Уже давно он ловил себя на мысли, что мыслей как таковых у него не осталось, что существование его движется вперед вопреки всякой логике, и только одно обстоятельство радовало его: вызревание в нем самом какой-то безусловной единицы искренности.
– Учти, сейчас сложно с отъездом, - сказала бабушка, высунувшись из дверного проема.
Разрешение на выезд из Германии Герберту выдали довольно легко. Чиновник в отутюженном френче со свастикой вместо галстука и в скрипящих сапогах долго рассматривал его.
– Вы член гитлерюгенда?
– спросил он.
– Нет, - ответил Герберт и покраснел, опустив голову на грудь.
– А почему? Почему нет?
– Чиновник встал за спинку стула и стал раскачиваться с пятки на мысок, отчего Герберт решил, что его сейчас ударят в затылок или в спину, и втянул голову в плечи, ожидая удара. Скрипящие шаги разминались у него за спиной. Неожиданно нацист заговорил: - Ваш отец лечил мою мать; такие, как он, - гордость Германии.
Герберт еще глубже вжал голову в плечи.
– Видимо, я не вступил в гитлерюгенд потому, что учился в частном пансионе, - еле слышно произнес он и посмотрел снизу вверх на худощавое, морщинистое лицо нациста со щетками черных усов. Желтые глаза того выражали затаенное внимание. Чиновник протянул Герберту листок бумаги, по которому расползлись коричневые водяные знаки-свастики. Герберт прочел свое имя, рядом с ним стояла жирная черная печать.
– Не потеряйте, - предупредил нацист, - второй такой бумажки вы здесь не получите.
На улице Герберт столкнулся с похоронной процессией. Бело-золотой катафалк с черными пушистыми кистями медленно двигался по мостовой. Перед катафалком шли певчие: один из них держал на уровне лица деревянный крест, покрытый серебряной краской; Христос на нем символизировал бесконечное страдание. На Альбертштрассе людей было мало; пожилая и плохо одетая цветочница продавала белые и темные розы. Время от времени она набирала в рот воды из кружки, стоящей рядом с цветами, и опрыскивала их. Капли весело играли на красных и белых лепестках. Герберт был несколько озадачен своим визитом к чиновнику, - я неправильно живу, вероятно, любовь к Бербель в конечном счете просто обязана перерасти в любовь к Фатерлянду.