Гербовый столб
Шрифт:
— Тебе она поверит, — твердил пьяный Федот. — Ты для нее блаженный, Илюша-праведник. — И мрачно ржал в ночную пустоту...
Зотов был старше Рункова на четыре года, покровительствовал ему. Собственно, это он «притащил» его на завод и, можно сказать, в Москву. Правда, военная служба Ильи начиналась в столице, здесь кончил полковую школу младшего комсостава и прослужил больше года, но превратиться в москвича не помышлял. И, наверное, не превратился бы, но все решил за него, стеснительного Илюшку Рункова, властный и сумрачный, всегда в себе уверенный Федот Зотов.
В той жизни, довоенной, Рунков безропотно двигался за своим «атаманом», с детства гордился дружбой
А в ресторане со цыганским хором Федот Зотов напился, конечно, не потому, что гулял «на дармовщинку», а по иной причине: в отпуске, в их родном Каменце, ему, Илье Ивановичу, предстояло встретиться с Марусей Зименко, которую Федот тогда все еще любил, но, прижившись в Москве и возвысившись, жестоко предал. Впрочем, разве только ее одну?..
Он женился на юной Ане Дрогиной, дочери мастера их же завода, из старообрядцев Рогожской заставы: похоже, надеялся жировать в Москве кум-королем. Но крепкая старообрядческая семья отвергла каменецкого «атамана» Дотьку, не приняла в свой клан, так же, как отвергла и новые советские времена, которые он глыбно, распахнуто олицетворял, однако безнравственно, готовый ради достижения цели на все...
В ту ночь мрачно-злобный Зотов, как бы читая его мысли, грозно внушал:
— С Маруськой все кончено, понял? Так и скажи! Спрашиваю, понял? Такую-сякую-рассякую мать!.. И с этой — чтоб без упреков, понял? Нужны мне ее старообрядцы! Я сам голова! А по религии — мы молотом!..
...Илья Иванович медленно бродил по запутанным, кривобоким рогожским переулкам, подолгу задерживаясь у редко уцелевших знакомых домов, — ни его, ни зотовский, ни ресторанный не сохранились. Тянуло на недалекое Рогожское кладбище, где покоились Федот с Анной.
«Примирился с родичами ее, там, за гробом... А с ней опять вместе, ничто не разлучило...» — навязчиво озвучивались мысли.
Но он, порассуждав с собой, решил повременить с посещением могил, потому что это всегда успеется. И лучше будет, думал, если сможет дать отчет Ане, Анне Ильиничне, обо всем, что вместе решили весной, когда радостно праздновалась встреча 6-й армии, его армии, когда он впервые в жизни оказался вознесенным на высоту всеобщего внимания и с ним рядом открыто, прилюдно была она — Аня. И была, как сама говорила, впервые пресчастлива и рассвободна; и превлюблена, будто и в самом деле впервые. И они, как молодые, поспешно строили планы дальнейшей жизни, не сомневаясь в их осуществлении.
«Сколько же лет терпеливо шли мы к этой радости?» — думал Рунков и, не стесняясь прохожих, промокал платком слезы...
...А утром 22 июня он проснулся рано — со Светиком и Аней, и они втроем ходили в булочную, стояли в очереди за французскими булочками, вкусными необыкновенно, которые пеклись только по воскресеньям; зашли и к молочнице за бидончиком молока для Светика, а потом он долго гулял с крестницей в тенистом дворике, а Аня отправилась готовить завтрак.
Он хорошо помнит, о чем думал в то светлое утро, сидя на дворовой скамейке под старой липой, пока Светик с подружкой увлеченно «пекла булочки» в еще влажной после короткого предрассветного дождя песочнице. А думал он о том, что Светик могла быть его дочкой, а Аня — его женой, потому что Федот познакомился с ней, с Аней Дрогиной, через него.
Предал ли Зотов и его, как свою любовь Марусю Зименко, Илья Иванович тогда не хотел знать. Да, не хотел... А потому, что ставил того выше себя и тем самым оправдывал. Более
В то светлое утро он просто помечтал о том, что бы могло быть и как бы пламенно и чистосердечно он мог бы любить Аню, если бы... Да, если бы она все же предпочла его.
Конечно, и тогда он немало знал из того неприятного, с чем не хотелось мириться, но сдерживался и не позволял себе ни упрекнуть Федота, ни высказаться напрямую о, в общем-то, жестоком его отношении к Ане. Кроме того, он искренне верил, что обязательно встретит достойную девушку и влюбленность в Аню пройдет... И еще в то, что у Зотовых все образуется, что Федюня наконец-то забудет Марусю Зименко, — разве Аня хуже? Разве не выше, не благороднее? Разве не предана ему, Зотову?
Правда, и тогда очень не нравилось Илье Ивановичу, что Зотов как-то по-скандальному женился на Ане. Они расписались, когда вот-вот должна была появиться Светик. И очень недостойно, не по-дружески поступил Федот, не сообщив ему обо всей этой «истории», — а он уже служил далеко, на Дальнем Востоке, куда срочно перебросили их полк. Можно считать, что «отбил» он у него Аню. Конечно, если бы не его армейская служба, то все могло быть иначе...
«Да, все могло быть иначе», сказал вслух Илья Иванович.
Аня прислала ему покаянно-радостное письмо, прося прощения, — а за что, собственно? Всего-то и встречались раз семь...
«Нет, ровно восемь», — уточнил самому себе Илья Иванович.
А когда он демобилизовался и возвращался в Каменец через Москву, то навестил их... «И вот, — думал тогда в тенистом дворике под старой липой, — задержался на целых три года!» Федот, нет, не каялся и в мыслях не держал объяснить происшедшее, по нему все было правильно — возжелал и придавил, а раз поддалась, значит, любит... И на него надавил — тоже настырно, неумолимо: «Оставайся! Сделаю начальником цеха. Вместо себя...» И он согласился...
Да, грустные и светлые были думы у Ильи Ивановича в то тихое утро двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года, пока Светик с подружкой «играли в булочную» в сырой песочнице. «Грустное» оттого, что Аня не стала его женой; и оттого еще, что не появилась новая долгожданная влюбленность. А «светлые» — все ведь впереди! Молодость не кончается, а значит, и надежды...
Не знал Илья Иванович и намека в думах не возникало, что у него уже все позади, что он уже человек другой судьбы и что Аня Дрогина — есть та единственная родная душа, к которой он будет тянуться всю жизнь...
Они вернулись со Светиком (он точно помнит) около десяти часов. Федот сидел в комнате за круглым столом в трусах и майке — одутловатый, насупленный, мрачно-сердитый. Крупными, мощными руками с островками черных волос остервенело, ни на кого не глядя, давил деревянной ложкой в оловянной миске ярко-багряную клюкву — сочную, брызгавшую струйками на клеенку, на его выцветшую майку: брызги на ней расплывались бурыми пятнами, а руки казались испачканными в крови.
Давил, давил... То выпивал, то заглатывал жменю капусты: брал из тарелки, на которой холмом — белая, волокнистая, с морковной пестротой; то макал нежную французскую булочку, из тех, за которыми они отстояли в очереди, и кроваво набухшую, отвисшую засовывал в широко распахнутый рот и жадно жевал, раздувая щеки. Потом выгребал толстыми, волосистыми пальцами кожицу клюквы из миски, складывал на краю стола — из-под влажной горки тек красный ручеек, скатываясь по клеенке, капал в лоскутный половик, тоже как кровь.