Геррон
Шрифт:
Потом вошла Ольга, держа под мышкой металлическую кассету с фотопластинкой, и, как я ни напрягаю память, я не мог бы сказать, как она выглядела в тот день. Когда я думаю о ней, так много картин налагается друг на друга, что ни одну по отдельности уже не рассмотреть. Она не могла носить волосы распущенными. Это было бы неуместно во врачебном кабинете. Подобранные вверх или свернутые в узел. Прическа гувернантки, как она это называет.
Она делала серьезное лицо. Ее любимое серьезное лицо, которое она всегда цепляет на себя, когда должна на чем-то сосредоточиться, пусть даже речь идет о том, чтобы пришить пуговицу. Тогда ее глаза
На ней был белый халат, в котором она могла сойти за врача. Если где-нибудь на свете могут быть такие неотразимо хорошенькие врачи. Она была неотразима в тот день, это я не просто положил себе для воспоминаний. Она всегда была такой.
И сейчас все еще такая.
Если в воспоминаниях о нашей первой встрече я и не могу составить ее точный портрет, я точно помню кое-что другое: я испугался, когда она вошла. Тальман не предупредил, что снимок будет делать женщина. Дело, в конце концов, такое, что его было бы лучше не обсуждать с другим полом. Должно быть, эта реакция была по мне видна. Когда нас потом кто-нибудь спрашивал: „А как вы познакомились?“ — Ольга всегда отвечала: „Мой муж посмотрел на меня с таким ужасом, как будто я была самая уродливая женщина на свете“.
Никто не стал бы так инсценировать любовную историю. Ни в этом месте. Ни с таким диалогом. Даже самому неопытному автору не пришло бы в голову написать в сценарии в качестве первой фразы женской героини: „Меня зовут Ольга Мейер, пожалуйста, снимите брюки“.
В тринадцать лет в фотоателье на Фридрихштрассе на мне был хотя бы мой первый настоящий костюм. Теперь же я стоял в одной рубашке, уж никак не раскованный, и прижимал к холодному металлу голый низ. Ольга приводила в правильное положение те части моего тела, которые должна была сфотографировать, — точно таким же обезличенным образом, как ассистент господина Тидеке. Только для снимка она спряталась не под черный платок, а за тяжелый свинцовый занавес.
Теперь не дышать. Дышите. Спасибо.
Позднее я спросил ее, сразу ли она заметила мое ранение, и она ответила: „Разве это важно?“
Разумеется, это важно. И всегда было важно.
Ольга вышла замуж за мужчину, который не является мужчиной. Должно быть, она от этого страдала. Может, страдает и сейчас. Она-то женщина, чудесная женщина, а я…
Второй сорт. Поврежденный войной. Как иногда бывает, когда взрывается снаряд. Фасад еще стоит, но здание уже нежилое.
Ольга никогда не жаловалась. Никогда. Мы говорим с ней обо всем, действительно обо всем, но от этой темы она все эти годы уклонялась. Просто не принимала во внимание мои вопросы. И — за это я благодарен ей больше всего — ни разу не произнесла ни одну из этих ужасных фраз, которыми обычно приукрашивают проблему. „Я люблю твою душу“. Этого бы я не вынес. К фальшивому тону я чувствителен. Но у Ольги не бывает фальшивого тона.
Мы никогда не говорили об этом. Ни разу. О некоторых вещах не говорят.
Тогда в Схувбурге, когда я хотел обнять маму на прощанье, хотел показать ей хотя бы в день ее депортации, как я ее любил, она меня оттолкнула. Не зло, лишь укоризненно покачав головой. Как будто на ней опять была выходная скрипучая блузка, а я чуть было ее не помял. Не хотела подпасть под власть своих чувств. Даже в этот момент настояла на собственных правилах. В последний раз.
О действительно
В этом пункте, только в этом, Ольга напоминает мне маму.
Надо бы снять одну сцену — не то чтобы Рам распорядился об этом, но надо бы, — долгую сцену, в которой люди прощаются друг с другом. Супруги. Друзья. Родители и дети. Объятия. Рукопожатия. Последние взгляды. Если бы Рам захотел показать Терезин как он есть на самом деле, прощаний — сколько бы их ни было в фильме — всегда было бы мало.
Но как раз этого он не хочет. Я должен придумать для него Терезин, на который приятно смотреть. Привлекательный Терезин. Терезин из книжки с картинками. Как ведьма изобрела себе пряничный домик. И я должен для него заниматься обманом.
Добровольно. Я ведь художник, а под давлением художнику ничего не придет в голову. Ха-ха-ха. Совершенно добровольно я должен рассказать о том, чего нет. Умолчав о том, что есть.
„О чем молчишь, то вопиет громче всего“. Таков был один из промежуточных титров в одном из тех идиотских просветительских фильмов, которыми Франц Хофер зарабатывал деньги. Вероятно, была причина, почему мне запомнился этот промежуточный титр.
О действительно важных вещах не говорят.
Рейнхардт однажды на репетиции сказал:
— Решающее в роли — те фразы, которые не произносишь, но которые зритель все равно слышит.
Ольга не говорит: „Я люблю тебя“. Но я это все равно слышу. Каждый день.
— Ты должен разобраться, что ты за человек, — сказала она.
И с тех пор оставляет меня одного. Не хочет на меня влиять. Хотя мое решение коснется ее так же, как и меня самого. Презрение или депортация. Сцилла или Харибда.
Боже мой, как бы гордился директор старших классов д-р Крамм, что я все еще это знаю. Что даже в такой ситуации это вспоминается безошибочно. Все эти ржавые фразы, которыми они забили нам головы.
Три дня. Когда-нибудь я приму решение. Неверное решение, потому что верного не существует. Ольга его примет. Она всегда принимала меня таким, какой я есть. Никогда не сомневаясь. Я благодарен ей за это.
Я не заслуживаю Ольги.
Влюбился в нее, не сразу заметив. Так же, как в момент ранения сперва подумал, что лишь споткнулся. И только через какой-то миг понял, что все теперь не так, как прежде.
То, что я пригласил ее пообедать, произошло непреднамеренно. Я договорился пообедать с Тальманом. Мы хотели поболтать о старых временах. Ему что-то помешало, а сидеть одному в ресторане отеля мне не хотелось. Может, от избытка радости — от облегчения, что мучительная процедура рентгена уже позади. Или я играл роль Казановы, которая уже прочно вошла у меня в привычку. Чтобы защитить мою тайну от мира, я флиртовал с каждой юбкой. Я бы предложил ей это, даже если бы она была страшна как ночь.
Она чудесная.
Все еще.
Всегда.
Я не ожидал, что она скажет „да“. С Ольгой никогда не бывает так, как ожидаешь.
Она подняла брови, это у нее означает, что она пока не знает, должна ли она находить что-то отвратительным или нет. Как если перед человеком впервые поставить устрицы. Смотрела на рентгеновскую пластинку, которую держала в руке, как будто сквозь тяжелую упаковку на ней можно было что-то различить, пожала плечами и сказала:
— А почему бы нет?
— Ресторан должны предложить вы, — сказал я. — В Гамбурге я не ориентируюсь.