Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова
Шрифт:
– Молодец! – сказал Евгений Дмитриевич.
“Молодец?! – думал я с язвительным изумлением. – Как же будет он выступать, когда он лошадь называет лёшадью, а балалайку – баляляйкой?”
Началась репетиция, и оказалось, что Жора Куркулия прекрасно знает текст, а уж играет явно лучше меня. Правда, произношение у него не улучшилось, но Евгений Дмитриевич так был доволен его игрой, что стал находить достоинства и в его произношении, над которым сам же раньше смеялся.
– Даже лучше, – сказал он, – Куркулия будет местным, кавказским Балдой.
А когда Жора стал крутить мою негнущуюся верёвку с
Я смотрел на него, удивляясь, что в самом деле у него всё получается гораздо лучше, чем у меня. Это меня не только не примиряло с ним, но, наоборот, ещё больше раздражало и растравляло. “Если бы, – думал я, выглядывая из отверстия для лошадиных глаз, – я бы мог поверить, что всё это правда, я бы играл не хуже”.
Не прошло и получаса со времени моего появления на репетиции, а Куркулия уже верхом на мне и своём бывшем напарнике галопировал по комнате. В довершение всего напарник этот, раньше игравший роль передних ног, теперь запросился на своё старое место, потому что очень быстро выяснилось, что я галопирую и ржу не только хуже Куркулия, но и этого мальчика. После всего, что случилось, я никак не мог бодро галопировать и весело ржать.
– Ржи веселее, раскатистей, – говорил Евгений Дмитриевич и, приложив руку ко рту, ржал сам, как-то чересчур благостно, чересчур доброжелательно, словно подсказывал Балде, какое задание дать бесёнку.
– Он ржит, как голёдная лёшадь, – пояснил Жора, выслушав слова Евгения Дмитриевича.
Тот кивнул головой. “Как быстро, – думал я с удивлением, – Куркулия привык к своему новому положению, как быстро все забыли, что я ещё полчаса тому назад был Балдой, а не ржущей частью лошади”.
Так или иначе, мне пришлось переместиться на место задних ног лошади. Оказалось, что сзади гораздо труднее: мало того, что там было совсем темно, так, оказывается, ещё и Балда основной тяжестью давил на задние ноги. Видимо, обрадовавшись освобождению от этой тяжести, мальчик, вернувшийся на своё прежнее место, весело заржал, и Евгений Дмитриевич был очень доволен этим ржанием.
Так, начав с главной роли Балды, я перешёл на самую последнюю – роль задних ног лошади, и мне оставалось только кряхтеть под Жорой и время от времени подёргивать за ручку, чтобы у лошади вздымался хвост.
Но самое ужасное заключалось в том, что я как-то проговорился тётушке о нашем драмкружке и о том, что я во время олимпиады буду играть в городском театре роль Балды.
– Почему ты должен играть Балду? – сначала обиделась она, но потом, когда я ей разъяснил, что это главная роль в сказке Пушкина, тщеславие её взыграло.
Многим своим знакомым и подругам она рассказывала, что я во время школьной олимпиады буду играть главную роль по сказкам Пушкина; обобщала она для простоты и отчасти для сокрытия имени главного героя. Всё-таки имя Балды её несколько коробило.
И вот в назначенный день мы за кулисами. Там полным-полно школьников из других школ, каких-то голенастых девчонок, тихо мечущихся перед своим выходом.
Мне-то вся эта паника была ни к чему, у меня было
Нет, она была здесь. Она сидела в третьем или четвёртом ряду, совсем близко от сцены. Она сидела вместе со своей подружкой, тётей Медеей, со своим мужем и моим сумасшедшим дядюшкой Колей. Зачем она его привела, так и осталось для меня загадкой. То ли для того, чтобы выставить перед знакомыми две крайности нашего рода – вот, мол, наряду с некоторыми умственными провалами имеются и немалые сценические достижения, – то ли просто кто-то не пошёл и дядюшку в последнее мгновение прихватили с собой, чтобы не совсем пропадал билет.
Действие уже шло, но тётушка оживлённо переговаривалась с тётей Медеей. Во всяком случае, они о чём-то говорили. Это было видно по их лицам. Я понимал, что для тётушки всё, что показывается до моего выступления, что-то вроде журнала перед кинокартиной.
Я с ужасом думал о том, что будет, когда она узнает правду. Теперь у меня оставалась последняя слабая надежда – надежда на пожар. Я слыхал, что в театрах бывают пожары. Тем более за сценой я сам видел двери с обнадёживающей красной надписью: “Пожарный выход”. Именно после того как я увидел эту дверь с надписью, у меня вспыхнула надежда, и я вспомнил душераздирающие описания пожаров в театрах. К тому же я увидел за сценой и живого пожарника в каске. Он стоял у стены и с тусклой противопожарной неприязнью следил за мелькающими мальчишками и девчонками.
Но время идёт, а пожара всё нет и нет. (Между прочим, через несколько лет наш театр всё-таки сгорел, что лишний раз подтверждает ту правильную, но бесплодную мысль, что наши мечты сбываются слишком поздно.)
И вот уже кончается сцена, которую разыгрывают наши старшеклассники, и подходит место, где мальчик, играющий гуляку-мужа, должен, пробренчав на гитаре (на этот раз настоящей), пропеть свою заключительную песню. Сквозь собственное уныние, со страшным любопытством (как дети сквозь плач) я прислушиваюсь: ошибётся он или нет?
Я цыганский… Байрон, Я в цыганку влюблён… —пропел он упрямо, и Евгений Дмитриевич, стоявший недалеко от меня за сценой, схватился за голову.
Но в зале никто ошибки не заметил. Наверное, некоторые решили, что он нарочно так искажает песню, а другие и вообще могли не знать настоящих слов.
Но вот началось наше представление. Я со своим напарником должен был выступить несколько позже, поэтому я снова высунулся из-за кулис и стал следить за тётушкой. Когда я высунулся, Жора Куркулия стоял над оркестровой ямой и крутил свою верёвку, чтобы вызвать оттуда старого чёрта. В зале все смеялись, кроме моей тётушки. Даже мой сумасшедший дядя смеялся, хотя, конечно, ничего не понимал в происходящем. Просто раз всем смешно, что мальчик крутит верёвку, и раз это ему лично ничем не угрожает, значит, можно смеяться…