Глубокий тыл
Шрифт:
— Ваш муж фабрику спасал, — сказала Анна, переводя удивленный взгляд с нее на него. — Вы им должны гордиться.
— Есть чем… Вон он, как бревно гнилое, валяется. Дома бы героизм проявлял, а то…
— Лиза! — конфузливо перебил ее Лужников. — Лиза… Тут же…
— А что тут же, что тут же?.. Чего мне таить, пусть добрые люди послушают. Видите ли, он недоволен… Нет уж, пускай все знают, какой я на шее камень несу!
Этот резкий, дребезжащий голос вызывал у Анны невольную дрожь, какая бывает, если ногтем провести по стеклу.
— Милая, это уж вы потом, дома,
Но, как видно, любой разумный довод действовал на маленькую женщину, как вода на горящий бензин.
— «Нельзя волновать»… Нежное существо! А меня волновать можно? Я вся насквозь больная, у меня ни одного нерва здорового нет, а этот идиот все делает, чтобы меня из себя вывести.
Просторная палата, казалось, до краев наполнилась резким, дребезжащим голосом. Анна смотрела на Лужникова, и образ этого человека как-то странно двоился: сквозь крупное, измученное болью, встревоженное, просительно и жалко улыбавшееся лицо она видела другое: мужественное, прекрасное в своей самоотверженной непреклонности.
— Как вы тут, товарищи, себя чувствуете? — громко, стараясь сделать вид, что ничего не замечает, сказала она. — Может быть, у вас есть какие-нибудь просьбы, чего-нибудь вам не хватает?
— Селедочки вот мой просит с лучком, — опустив глаза, сказала жена помощника мастера.
— А вот этот товарищ книжку… Скучает без книг, — еле слышно прошептала девушка, сидевшая возле бойца, с опаской косясь на Лужникову. — Я могла бы принести, у меня есть очень интересные книжки, но я не знаю, можно ли ему читать…
— А у вас? — обратилась Анна к Лужникову.
— Да мне вроде ничего и не надо… Спасибо… Вы вот скажите, Анна Степановна, как у нас там на фаб…
— Слышите, слышите, — перебила его жена, — ему надо знать, как на фабрике, а что жена сидит возле этого истукана, последние нервы на него переводит, это ему нипочем, до этого ему…
— Вон! — тонким фальцетом выкрикнул вдруг Владим Владимыч. Ткнув палкой, он открыл дверь. Он тяжело дышал: — Уходите! Сейчас же уходите!
И тут произошло удивительное превращение: дребезжащий поток злых, бессмысленных слов сразу иссяк. Женщина растерянно оглянулась, потом покорно встала, погладила мужа по руке и тихонько пошла к двери, с опаской оглядываясь на врача. Лужников лежал с закрытыми глазами. Широкое лицо его мучительно морщилось, будто бы он испытывал физическую боль.
— …Извини, брат, не стерпел, — сказал Владим Владимыч и, все еще тяжело дыша, стуча палкой громче, чем обычно, вышел в коридор.
Наступила тягостная тишина. Анна с невольной жалостью смотрела на большого беспомощного человека. И в то же время в ней закипела досада: как он такое позволяет, неужели не может себя защитить?
— …Есть у меня к вам, Анна Степановна, просьба, — тихо заговорил наконец Лужников, открывая глаза. — Жена… Одна ведь она осталась. Характер-то, видели, избегают нас люди. Скажите там, пусть ее кто хоть изредка навестит… Это ие со зла, это она за меня
С тяжелым сердцем, с какой-то большой и непонятной тревогой вышла Анна из госпиталя. А тут еще невестка навязалась в попутчицы… Прасковья Калинина недавно выкрасила свои волосы в ядовито-апельсиновый цвет, и от этого розовое лицо стало еще ярче, а темные родинки на нем так и лезли в глаза. Бойко стуча каблуками хромовых сапожек о подсохший на солнечных сторонах улицы асфальт, она сыпала слова, точно пригоршнями горох разбрасывала. Но до Анны, погруженной в свои мысли, долетали лишь фамилии каких-то военных, которые будто бы все были без ума от симпатичной сестры и безуспешно, что особенно подчеркивалось, добивались ее благо-еклонности.
Не слушая, Анна рассеянно произносила: «Неужели?», «Да что ты говоришь?»—и все думала о том, что так неожиданно открылось перед ней. Дело Лужникова дважды слушалось на бюро, обсуждалось на партсобрании, а уж, кажется, кого-кого, а его-то партком знал. И вот пожалуйста, в один день два открытия: человек, оказывается, штурмовал когда-то Зимний, а теперь вот живет в домашнем аду… Да, мало, мало еще знает она людей… Что, в сущности, известно Анне вот об этой молоденькой женщине, о ее невестке?
— Паня, — сказала вдруг Анна задушевным голосом, — вот ты мне тут о своих симпатиях рас: сказываешь, а Николай?.. Ты что ж, о нем вовсе и не вспоминаешь?
— Николай? А чего его вспоминать… — начала было Прасковья в обычном своем тоне и вдруг осеклась. Они молча прошли целый квартал. Потом молодая женщина заговорила задумчиво и каким-то новым, еще не слышанным Анной голосом: — Анночка, вам, может быть, это странно, но я же его почти не знаю, Колю… Мы ж месяца не прожили, и война. Вот во сне его вижу — шутит, смеется. Смех, голос слышу, а лицо забыла. Закрою глаза и не могу вспомнить, какое у него лицо…
Анна удивленно глядела на собеседницу. Действительно, рядом шла незнакомая, задумчивая, грустная и очень простенькая женщина, к которой как-то особенно теперь не шли ее неестественного цвета волосы.
— Еще помню, как он танцевал. Сильный. Кружишься с ним, а он от пола оторвет, и ты летишь… У нас на аэродроме в клубе большой танцевальный зал был. Все расступятся и на нас смотрят… Коля ведь другой, чем вы все, Калинины… Только месяц и жили… А молодость — она ведь проходит, Анночка. Вот глушу себя работой, сутками из госпиталя не выхожу… А жить-то хочется…
Полные, ярко подкрашенные губы кривились, дрожали.
— Паня, — ласково начала Анна. Ее сочувственного тона было достаточно, чтобы та, как улитка, исчезла в своей привычной раковине.
— А в общем, Анночка, ну их к чертям свинячьим, мужчин! Не стоят они того, чтобы две такие интересные женщины, как мы, о них говорили… А вы заметили, как этот, большой-то, которого льдиной помяло, ну, вот у которого жена-то ведьма, как он на вас смотрел?
— Глупости! — резко оборвала Анна, смотря на невестку и думая: полно, прозвучали ли только что задумчивые, тоскливые слова?