Глухомань. Отрицание отрицания
Шрифт:
Нет!.. Только о прошлом, о прошлом. О детстве, оно безгрешно, в нем нет обид и проклятья, а есть только любовь…
Бал! Мама устроила бал, чтобы познакомить нас с молодыми соседями. Это было чудесно. Со мной танцевал Сережа Майков, внучатый племянник знаменитого поэта. И я ему нравилась, я чувствовала, что нравлюсь, девушкам это свойственно. И партия была вполне приемлемой, и мама меня уговаривала, и сестры, а я… Я вдруг вздумала лечить людей и пошла на медицинский факультет. И многих я вылечила с той поры?.. Многих. Они теперь не болеют.
А Павлик танцевал с Настенькой. Она была еще девчушкой, когда заболела, и доктор Трутнев…
Стоп. Об этом забыть. Ты — Агафья, то ли Ковалева, то ли Кузнецова. Ты — солдатка, у тебя мужа убили…
Нет, нет, нет!.. С доктором приехал какой-то травник, которого звали… Трансильванец. Но это не имя, это — национальность. И это — забыть, забыть… А что же тогда вспоминать, если все забыто? Что?..
А то, что была девочка Танечка, барышня Таня, студентка медицинского факультета Татьяна. И она… Она погибла. В лесу. Ее нет, и вопросов тоже быть не должно…
Татьяна напрасно беспокоилась, терзалась, убивала сама себя и убегала от самой себя. Монашкам Монастырской обители Пресвятой Параскевы Пятницы было совершенно все равно, кого они отыскали в лесу умирающей под старой солдатской шинелью. Они лечили несчастную, свято исполняя взятый на себя обет заботы и помощи. Но Татьяне надо было сначала избавиться от страха, который она перенесла, от ужаса, который она творила собственными руками, от яростной ненависти к самой себе. На все требовалось время, и если бы не монастырь, ей вряд ли удалось бы заново поверить в себя и начать жить сначала хотя бы под именем солдатской вдовы Агафьи Кузнецовой.
Но община монастыря Пресвятой Параскевы Пятницы накопила огромный опыт лечения искалеченных женских судеб и душ. Никто ничему не учил, никто не наставлял, не читал проповедей, а лаской, тихим словом и заботой латал дыры, пробитые в женском сознании. Поначалу не позволяли вставать, кормили помалу, но часто, а непременную постную пищу подкрепляли настоями на травах, вареных в меду. И тела крепли, а ласка и тихие разговоры лечили души, и вскоре Татьяна — Агафья для монастыря — сама попросилась помогать, чем может.
Желание это встретили с радостью. Татьяну все поздравляли, сшили ей платье из небеленого холста, такой же платок и определили поначалу убирать монастырское подворье. Таня старалась, истово молилась, на беседе с матушкой игуменьей сказала, что хотела бы принять постриг.
— Труды твои и молитвы оценит святая Параскева Пятница и никто более, — сказала матушка. — Старайся, дочь моя, старайся. Ты чиста и прилежна, но на все воля Ее.
Боже мой, как обрадовалась Таня! Истосковавшаяся, оплеванная и истоптанная душа ее жаждала спасения, как никогда и ничего не жаждала доселе.
А монастырь был бедным, не имея ни святых мощей, ни особо чтимых икон, ни даже кладбища с именитыми фамилиями. Жили бедно, работали от зари до зари, держали кур, уток да коз, которых легче было
«Вот и зимовье мое последнее, — думалось ей. — Тихо, уютно, никто ни о чем не спрашивает. И дело у меня благое, общине помогаю, как могу и умею…».
Так бы оно возможно и случилось, только Россия сама утеряла все свои зимовья. Вздыбилась, остервенела и — понесла. Куда? Зачем?.. Да ни за чем. Просто попала в бесконечное колесо отрицания, остановиться уже не могла, и следующим отрицанием оказалась религия.
Когда есть отрицание, Бога нет.
Приехали перед обеденной трапезой семеро конных с тремя подводами под командой пожилого солдата с отрезанной по локоть левой рукой. Он приказал всем во дворе собраться и выступил с речью.
— Бога больше нет, граждане женщины. Учеными доказано, что это поповская выдумка, чтоб сосать соки из трудового народа. И вышло такое распоряжение, чтоб все церкви и монастыри порушить, нетрудовой элемент сослать в Соловки на принудительные работы для пользы дела, а обманутых ими распустить по домам, дав на первый прокорм неценную церковную утварь или, проще говоря, тварь. Все ясно-понятно?
Промолчали женщины. Как в черном, так и в домотканом.
— Тогда волоките все убранство, — махнул единственной целой рукой самый главный. — Слесарям аккуратно ободрать оклады, а иконы — в общую кучу. В общий очищающий нас огонь.
Вот тогда закричали женщины. Солдаты потеснили их, руководство в церковь прошло, а через раскрытые настежь двери вскоре полетели иконы в окладах и без, книги, книги, бумаги какие-то. Черная мать-игуменья следом выбежала. И — руки к небесам:
— Проклинаю!… Именем Господа нашего…
Связали ее, рот заткнули, чтобы криком никого не смущала.
— Монашек построить!.. — крикнул кто-то, заместитель или помощник. — Если орать начнут, связать и рядом с матушкой!..
Примолкли все, тихо плакали. Мужики-богоборцы тут же с икон снимали оклады, а сняв, отбрасывали в общую кучу, чтобы потом спалить вместе с книгами. Тут и однорукий вышел.
— Такая у меня мысль, товарищи, чтоб темным прислужницам черных этих монахинь какое-никакое материальное поддержание выделить. Я тут список этих темных дур нашел, вот им и отдадим монашенскую живность. Прямо по списку на пропитание.
Третьей по списку шла Агафья Кузнецова. И выдали ей козу.
— От имени Советской власти, — сказал однорукий. — Чтоб помнила нашу большевистскую справедливость. Бери, Гунька, козу, чего на меня удивленно уставилась?..