Год Дракона
Шрифт:
И засмеялась сама.
ПРАГА, ЮЗЕФОВ. МАЙ
Понтифик, чуть пригнувшись, вошел в молитвенный зал Старо-Новой синагоги. На нем была простая белая сутана, перепоясанная белым кушаком, и белая шапочка, до боли напоминающая праздничную ермолку, какую надевают в Йом-Кипур [73] правоверные евреи.
Мельницкий Ребе сидел возле арон-кодеша [74] с книгой, – совершенно один. Услышав шаги гостя, он обернулся и с видимым усилием поднялся. Понтифик приблизился, и они пожали друг другу руки. Это была их первая в жизни встреча с глазу на глаз. Еще никогда Ребе – ни он, ни другой – и наместник престола святого Петра не встречались вот так… Ребе указал гостю на скамейку напротив себя, а сам опустился на место. Он знал, что понтифик владеет ивритом. И заговорил первым, проведя по седой бороде едва заметно подрагивающей, в старческих
– Ты [75] наверняка хотел поговорить со мной об этом апикойресе, падре… Что еще он натворил?
– Не называй его этим словом, рабби. Он мой друг, и я люблю его.
– Пожалуй…
– Он любит женщину, рабби. И она – не еврейка.
– Ох, и это я знаю. И это почему-то совсем не удивляет меня…
– Они вместе остановили войну, рабби. Возможно, самую страшную из всех войн на Земле.
– Лучше бы он учил Тору, – вздохнул Ребе. – Продолжай, падре.
– У них будет ребенок.
– Ах, вот что… И что же я должен по этому поводу сказать?
– Откуда мне знать? – пожал плечами понтифик. – Я думаю, хотя бы то, что это событие стало поводом для нашей встречи, уже достойно быть занесенным на скрижали истории…
– Несомненно, – Ребе неожиданно молодо прищурился. – Ты хороший друг, падре. Я думаю, у него есть право гордиться такими друзьями. Но ведь ты понимаешь, что…
– Я боюсь, рабби, что тебе придется выслушать кое-что, прежде чем ты примешь какое-нибудь решение…
– Хорошо. Я слушаю.
– Я думаю, имя этой женщины тебе известно. И кто она…
– Да. Продолжай.
– Когда ей было восемнадцать, она приехала учиться в Россию, в Москву. И там случилось то, что случается сплошь и рядом с юными и горячими девушками, когда они уезжают далеко от дома. Он был такой модный в богемных кругах музыкант, веселый и скабрезный любитель выпивки и женщин, и он так задушевно пел песни и так красиво рассказывал стихи… Для него это было забавным приключением – уложить в постель хорошенькую иностраночку из «братской республики», смотревшую на вавилонские башни Кремля с ужасом и интересом… Ей так хотелось узнать поближе этот народ, капля крови которого текла и в ней тоже, который двадцать лет назад отутюжил ее родину, ее любимую Злату Прагу танками только за то, что они осмелились мечтать о другой, лучшей жизни. Посмотреть ему в глаза. Изведать, – неужели все они ненавидели ее страну за это? И этот человек показался ей другом, и она раскрылась ему навстречу, ей даже почудилось, что она полюбила его… Конечно же, она совсем не думала ни о чем. Она ведь была так молода… И когда узнала о том, что он женат, и вовсе не борец он, а мелкий пакостник и лживый болтун, – она была беременна. Он уговаривал ее избавиться от ребенка, хныкая и ползая перед ней по полу в пьяной блевотине. Ей стало страшно – ребенок? Сейчас? От этого алкоголика и ничтожества?! И это было сделано. По-советски убого и грязно… Конечно, она опомнилась потом. Когда уже ничего нельзя было исправить… Она вернулась домой, и вышла замуж, и очень хотела детей. Но приговор врачей был неумолим: невозможно. Никогда. Ее родители умерли в один год, один за другим, и с мужем она рассталась. Она многое преодолела, многому научилась за время, прошедшее с той поры, и сделала себя сама, став больше, чем писателем, – став в ряды тех, кого называют совестью нашего мира… Немногие мужчины способны пережить то, что пришлось пережить ей, и не сломаться, не сдаться, а стать знаменитой, и бросать миру в лицо такие горькие и правдивые слова, как делает это она… Она носилась по всему свету, лезла в самое пекло, словно ища гибели. Своими огненными, яростными словами она спасла от голода, войн и сиротства стольких детей… Лишь своего собственного не довелось ей кормить и ласкать. Ее считали – и считают – резкой, бесстрашной, язвительной, остроумной, безжалостной. Она и на самом деле такая. Была такой, пока не встретилась с ним. Пока судьба не швырнула их друг к другу. Он тоже многое пережил – и смерть близких, и потерю друзей, и даже – собственную смерть. И тоже все преодолел. И собрал стольких людей, и возвысил из души, и повел их на битву со Злом. И спас он стольких детей и женщин – и только своей мадонны с младенцем не было у него. И она полюбила его – всем сердцем, так тосковавшим по любви и обыкновенному счастью. И он почувствовал, что дороже ее нет у него никого и ничего на свете. Что все его планы и свершения – это на самом деле всего лишь жажда любви. Он был этим оглушен и испуган, – так же, как и она. Они оба, которые не боялись и смерти самой, плюя ей в лицо… Они оба знали, что обречены на одиночество, даже если будут вместе. Она не раз пыталась бежать от любви, зная о своей беде… И он знал – и каждый раз вырывал ее из лап смерти. И чудо случилось. Вопреки всему… Я думаю, что Всевышний закончил испытывать эту женщину и этого мужчину. И я хочу спросить
Понтифик умолк. Молчал и Ребе. Казалось, это молчание никогда не прервется… И вновь Ребе первым нарушил тишину.
– Я признаюсь тебе в одной крамольной вещи, падре. Ты лучший из рассказчиков, которых мне доводилось слышать, за исключением, быть может, моего отца… И иврит твой великолепен. Чего хочешь ты от меня? Попроси, и я сделаю, если такое возможно.
– Что за доблесть – сделать возможное, рабби? Сделать невозможное, сотворить чудо – вот настоящее дело… Мы не можем спорить с любовью, рабби. Потому, что Бог – это Любовь. Да, евреи всегда спорили с Богом, и своими жертвами заслужили такое право. Но это, рабби… Смотри же, друг мой. Если бы не эти двое, – разве сидели бы мы здесь с тобой, и говорили бы о том, что в нашей жизни важнее всего, о том, что делает нас, в конце концов, людьми, – о Любви? Да нашлось бы сто тысяч причин, чтобы этого не случилось. Но это – случилось. И все наши меморандумы и декларации о мире и дружбе не стоят выеденного яйца, потому что слова о любви без Любви – мерзость пред Господом. Может быть, любовь этого мужчины и этой женщины сделают, наконец, то, что раньше никому не удавалось? Когда мы с тобою умрем, рабби, наши тела станут легче ровно на двадцать один грамм. И твое, и мое. И наши души устремятся назад, к своему Творцу. И там он спросит нас с тобой – а что мы, ты и я, что мы сделали для того, чтобы победила Любовь?
Понтифик снова замолчал, словно выдохся. И тогда Ребе, тяжело вздыхая, поднялся, опираясь на свой знаменитый посох, подошел к арон-кодешу, отодвинул расшитый золотыми львами и коронами парохес [76] , раскрыл створки, за которыми стояли, теснясь, несколько свитков Торы разной величины, и повернулся к понтифику. И, стукнув посохом так, что эхо покатилось, дробясь и множась, под сводами потолочного нефа синагоги, произнес:
– Ради любви человеческой… Ради любви Творца Вселенной к своим творениям… Ради истинной дружбы… Во имя Славы Всевышнего… Перед свитками священной Торы, дарованной нам через Моше, Учителя нашего, Властелином Вселенной на горе Синай… Обещаю тебе, падре, что сделаю все, о чем ты попросишь меня. Возможно это или нет. Говори.
– Я прошу тебя, рабби, вместе со мной благословить их. И сделать это открыто. Пусть это произойдет в присутствии королевской четы и их детей. И пусть здесь же будут лучшие из твоих учеников. Пусть они видят, что Любовь может все. Даже невозможное. И пусть свитки священной Торы будут свидетелями этого…
– Хорошо. Это ведь еще не все?
– Нет. Я прошу тебя, если родится мальчик… Чтобы ты – и твой преемник – учили его Торе. Сам Даниэле… У него нет для этого достаточно мужества и терпения. Он слишком занят, улучшая наш мир, хотя немного знания о том, как это делается, ему вовсе бы не помешало… – увидев печальную усмешку Ребе, понтифик тоже улыбнулся. – Это все, рабби. Больше мне не о чем тебя попросить. Ведь мы сможем сделать это?
– Да. Пусть будет в пятницу, после утренней молитвы. Он здесь?
– Кто? Даниэле? Да… Он там, снаружи…
– Пусть зайдет. Я хочу сказать ему кое-что. До свидания, падре. Для меня было большой честью познакомиться с тобой…
– Для меня тоже, рабби. До встречи, мой друг, – понтифик наклонил голову и, повернувшись, направился к выходу.
Он сел к Майзелю в машину, посмотрел на него с улыбкой, покачал головой:
– Ах, Даниэле, мой мальчик… Иди к своему Ребе. И помни: все будет теперь хорошо.
– Вы… договорились?
– Конечно, мы договорились. Два старика, которые тебя любят, всегда как-нибудь договорятся… Иди, Даниэле. Он ждет…
Майзель вошел внутрь синагоги и остановился в некотором замешательстве – у него была непокрыта голова. И услышал голос Ребе:
– Иди сюда, шейгец, – сказал Ребе на идиш. – Чего ты там застыл?
Майзель подошел к биме [77] и остановился. Стоявший там Ребе возвышался над ним. Старик достал ермолку и с сердцем нахлобучил ее Майзелю на макушку, после чего треснул его посохом по плечу, – не слишком больно, но чувствительно. Майзель улыбнулся.
– Чего ты смеешься, ты, ходячий цорэс [78] ! – проворчал Ребе, сверху вниз глядя на Майзеля.
– Конечно, Ребе.
– Ты шлимазл.
– Да, Ребе.
– Ты шейгец, лентяй, неуч и невежда.
– Вы абсолютно правы, Ребе.
– Ты, с твоей золотой головой… Вместо того чтобы учить Тору и стать настоящим мудрецом… Ты лезешь прямо в Божий замысел, как… Как ты смеешь?!
Майзель пожал плечами и снова улыбнулся.
– Но такие люди называют тебя своим другом, – Ребе покачал головой и прищелкнул языком. – Господи Боже мой, какие у тебя друзья… Наверное, ты все же не окончательно безнадежен, раз у тебя такие друзья… Что-нибудь из тебя, наверное, в конце концов, получится… Садись, шлимазл!