Год французов
Шрифт:
Ты сулишь мне вино хмельное,
С пеной брызг из речной быстрины,
Переливчатое, золотое,—
И дождаться тебя нет силы.
— К чему бы это? — спросила она.
— Была у Хью О’Рурка из Брефни жена, и полюбилась она поэту Томасу Костелло. Уехал О’Рурк воевать с англичанами, а жена его назад кличет в этом стихе, чует: не устоять ей перед Костелло. Ну а стих сложила, конечно, не женщина, а сам поэт.
— А откуда ты это знаешь?
— Еще бы не знать! Томас Костелло — прекрасный поэт, а
Дрогнула в мерцании свечи улыбка.
— И впрямь. А когда это было, если вообще все не выдумка?
— Много веков назад. Во времена восстания О’Нила. Залезай же скорее под одеяло, пока совсем не закоченела.
— Надо ж, много веков назад. И кому, кроме учителей, охота в старье копаться.
— А стих-то прекрасный, ей-богу.
— Горя настоящего та женщина не ведала. Вот я, к примеру: моего Сэма эти бандиты, Избранники, посадили под замок, я одна в усадьбе, мужчины рядом нет, приходи кому не лень, грабь, жги, дери глотку.
— Я, Кейт, твердо верю, что ни Холм радости, ни ты сама не пострадаете. Ты твердо идешь по стопам отца.
— А от тебя какой прок? К тебе обращается женщина в тяжелую минуту, а какой толк?
— Хочешь, поговорю завтра с Ферди О’Доннелом, но вряд ли Ферди чем поможет: уж очень далеко от города ты живешь. Боишься, так поезжай во Дворец к Бруму с супругой.
— И оставить Холм радости без защиты от Мэлэки Дугана и ему подобных? Пусть только занесут грязные свои ножищи над нашим порогом. Я сама Мэлэки Дугану глаза выцарапаю.
Отец Мак-Карти мог отличить один кусок торфа от другого — как теперь сын его один сорт виски от иного — мял его в руках, пробовал на язык. Безземельный Брайан Мак-Карти, сын согнанного с фермы крестьянина, ходил с лопатой на плече по графству Керри и батрачил то здесь, то там, и повсюду за ним уныло брел его чумазый сын.
Мик Махони был расчетливым и прижимистым хозяином, крестьяне видели от него пинки да тычки, зато помещикам и мировым он расточал льстивые улыбки. А дочь его Кейт, с острым языком и жадным до ласк телом, досталась этому пьянчуге Куперу и стала хозяйкой Холма радости. Не пылких ласк, а земли добивались эти люди, о высоких чувствах говорят лишь поэты, они же слагают плачи по Стюартам, тоскуют в своих балладах по вождям давно минувших дней. И он, Мак-Карти, не лучше. О чем писать поэтам, было предначертано еще много веков назад.
— Переливчатое, золотое, такое вино хмельное…
— Загубил ты свою жизнь, — вздохнула Кейт, — собственными руками загубил.
— Нечего губить-то.
— Была у тебя школа, хорошая женщина в деревне, стихи. А теперь всему конец.
— Эх, Кейт, будто я и сам не понимаю. И чего ради слоняюсь по жизни, точно барин по ярмарке?
— Сам спросил, сам и отвечай.
Он оперся на локоть, другую руку протянул к Кейт. Она лишь несогласно покачала головой.
— Хватит. Скоро светает. Черт меня попутал сегодня ночью. Мне бы мужа рядом в постель, а не тебя, Оуэн Мак-Карти. Но не моя вина, что он надел красный мундир и расплачивается теперь — сидит за решеткой у этих дикарей-французов. Он в первую голову должен обо мне заботиться, скотина себялюбивая.
— А знаешь, может,
— А не все ли равно? — перебила она. — Ты распутничаешь, лишаешь девушек чести, а замужних женщин доброго имени, думаешь, все-то тебе сливки снимать, ан нет, ничего не достанется. Ни дома, который ты смог бы назвать своим, ни любви — и года не пройдет, как ничьи ласки тебе уже не понадобятся. С месяц назад я слышала, как за окном в поле кто-то горланил одну из твоих песен. Песни-то, может, и запомнятся, а вот их сочинитель — вряд ли.
— А что может быть лучше — мои песни станут народными.
Она резко встала, взглянула ему в глаза, уперев руки в бока.
— Ты, Оуэн, хоть и ростом вышел да и лет немало прожил в своей пакостной жизни, все как дитё малое. Прости меня, господи, за то, что спала с дитём. — Она подошла к постели, села рядом. — Были ли у тебя когда большие желания?
— Я хотел тебя. — И он погладил ее по волосам.
— Вернее сказать, какую-нибудь женщину. Ну, большим желанием это не назовешь. — Сама она, однако, не отстранилась от него.
— Я родился неимущим, неимущим и живу. Ничего, видать, не поделаешь.
— Ужасная, должно быть, жизнь.
— Ко всему со временем привыкаешь. — Он легонько потрепал ее по щеке.
— Впрочем, жить без забот и хлопот прекрасно!
— Конечно, прекрасно! — согласился он и склонил ее голову себе на плечо.
В маленьком зеркале позади отражалось лишь неровное пламя свечи.
БАЛЛИКАСЛ, СЕНТЯБРЯ 2-го
Второго сентября Корнуоллис двинулся из Туама на север, к Холлимаунту. Гонец из Лондона принес Эмберу весть от Ганса Деннистауна, что центральные графства восстанут через два дня. И снова мимо Киллалы проскакал Джон Мур, на этот раз он ехал к Трейси на балликаслскую дорогу.
Последнюю неделю-две лето стало уступать осени, пожелтевшие поля отливали бронзой в лучах теплого утреннего солнца. В Мейо у времен года череда особая, и сейчас в равнинный край на берегу океана средь гор пришла осень.
Подъезжая к Баллине, Джон придержал лошадь перед массивными воротами, за ними еще совсем недавно была усадьба Холм Лоренса. Дом, стоявший на пригорке в зеленой рощице, сейчас спален дотла. Мур словно наяву ощутил запах гари. На полях, однако, виднелись пахари, маленькие фигурки суетились в отдалении, убирая урожай. Он направил лошадь по широкой аллее, послал ее через невысокую ограду и неспешным кентером подъехал к полю. Жнецы оставили работу, выпрямились, стали из-под руки разглядывать пришельца.
— Где госпожа Лоренс с дочерьми? — крикнул он.
Крестьяне лишь молча глазели на него. Подождав, Мур спешился и подошел к ним.
— Я спрашиваю, где госпожа Лоренс?
Ему ответил старый косец, положив косу наземь.
— Они же в Киллале, у тамошнего протестантского священника.
Мур взглянул вдаль, на разоренную усадьбу.
— Кто это сделал?
Старик замялся, но все же ответил:
— Усадьбу спалили после большого сражения. Все дотла. Даже стула не осталось. Либо растащили, либо спалили.