Год жизни. Дороги, которые мы выбираем. Свет далекой звезды
Шрифт:
— Есть. Честность. Вот принцип. Все остальное — вериги.
— Но кто же судья, кто решает?
— Сам человек. И каждый раз заново. Применительно к честности. К совести. Что хорошо, то хорошо. Что плохо, то плохо. И я не хочу, чтобы мои мозги затуманивали разной примиренческой софистикой. Говорят, когда тренируют летчика или проверяют его пригодность, то сажают в клетку и начинают вращать сразу в нескольких плоскостях. Вверх, вниз, вбок, по диагонали, по прямой, по косой… И когда человек выходит из клетки, он первые минуты не знает, не ощущает, где верх, где низ, где право и где лево, где выход и где тупик. Или еще центрифуга… Вот и с нами было так же. Обрушат на тебя формулировки, факты, цитаты, цифры, аналогии, и ты уже не можешь понять, что хорошо, что плохо и как тебе надо поступить, так или наоборот. Вот в таком состоянии и делаешь подлость.
Завьялов
— Не понимаю тебя, — сказал Завьялов. — Возьмем твой пример с летчиком. В состоянии описанной тобою обалделости из центрифуги может выйти только новичок, к тому же непригодный для летной работы. Если в таком состоянии окажется опытный летчик, то грош ему цена. Но не в этом дело. Ты говоришь о честности, о совести. Где же компас?
— Здесь… — Виктор показал себе на грудь.
— Допустим. Но даже самый опытный моряк не может в открытом море полагаться на…
— Не надо! — прервал его Виктор. — Это опять центрифуга. Я не люблю сравнений. Ими можно доказать все, что угодно.
— Но, черт подери, — неожиданно вскипел Завьялов, — ты же не Робинзон на необитае-момуострове! И до тебя жили люди и после будут жить… Существует и человеческий опыт, и законы развития общества…
— Законы? — усмехнулся Виктор. — Я признаю лишь один закон: «Человек есть мера всех вещей». Вернее, его совесть, честность.
— Послушай, — начал Завьялов, — вот ты говоришь о совести и о честности. Но возьмем такой классический пример. Идет гражданская война. Два брата: один — белый, другой — красный. Кто честен? Кто прав?
— Каждый может быть прав по-своему, — ответил Виктор.
— А петлюровцы, махновцы, интервенты и прочие? Тоже «по-своему»? Сколько же на свете правд?
— Опять центрифуга.
— Да нет, Виктор, почему же? Правда отдельных людей должна соответствовать какой-то одной, большой правде, их правды этим соответствием и проверяются… И никак ты не сможешь остаться в пределах только своей личной, персональной правды, своего, так сказать, частного, натурального хозяйства. Рабочий, отбирающий завод у капиталиста, прав?
— О господи!..
— Прав или нет?
— Ну, прав.
— Отлично. Но с точки зрения капиталиста, он — грабитель. Видишь, даже уже такая классическая правда, как заповедь «не укради», оказывается спорной.
— Но рабочий, отбирая завод, не считает перед лицом своей совести, что он грабит, — возразил Виктор. — Он, так сказать, восстанавливает социальную справедливость.
— Но капиталист-то считает как раз наоборот! С точки зрения его совести, рабочий как раз эту-то справедливость и нарушает! Неужели ты не понимаешь, что не может быть одной совести, одной меры для того, кто создает, и того, кто присваивает? Значит, решение спора «кто прав?» только в одном. В признании большой, главной, объективной правды. Правды тех, кто создает. Тогда все станет ясным. Рабочий прав, а капиталист — нет.
Виктор встал.
— Я не хочу все это слушать, — сказал он решительно. — Еще немного, и вы начнете доказывать, что все, что открылось людям теперь, ничего не меняет и Павлик Морозов по-прежнему остается примером доблести. А я, если хотите знать, не терплю этого Павлика.
— Павлик Морозов, — сказал Завьялов, — раскрыл преступление. Его отец прятал преступников, кулаков. Они хотели голодом людей заморить.
— Но из них, из этих повзрослевших Павликов, выросла потом вся эта система доносительства. Весь этот период культа личности! — упорствовал Виктор.
— Неправда! — воскликнул Завьялов. — Из сознания, что нет на свете ничего более святого, чем безопасность революции, не может вырасти система доносительства! Наоборот! Она вырастает там, где люди забывают об интересах революции, где думают не о ее, а прежде всего о своей собственной безопасности, когда человек бежит в чека не потому, что знает об угрозе стране, ее лучшим людям, общему делу, а прежде всего боится за себя: как бы не подумали, что он укрыл, промолчал, не заявил… Или из стремления извлечь выгоду для себя — не для других людей, а именно для себя!
— Павлик Морозов! — взволнованно повторил Завьялов. — Конечно, это страшно: сын разоблачает отца. Но к истории с Павликом Морозовым нельзя подходить с меркой отвлеченной морали. Ты знаешь, кем он был, этот Павлик? Простым крестьянским парнишкой. Такие слова, как «коллективизация», «кулак», «перестройка села», не были для него абстрактными понятиями. Он с детства знал, сам видел, как трудна, как беспросветна крестьянская жизнь, и хотел перемен. И понимал, что за эти перемены надо бороться. Он жил в трудное время. Это же не выдумка, Виктор. Тебе говорит что-нибудь слово «селькор»? А их, селькоров, в те далекие годы кулаки убивали, сжигали, сдирали кожу с живых. А ты знаешь, что такое кулак? Что он для тебя? Историческое понятие, далекая и неинтересная фигура? А он, кулак, если бы ты посягнул на его землю, на его амбары, на его скот, ногами тебя истоптал, жилы бы из тебя, живого, вытянул. А Павлик все это своими глазами видел… Он знал: люди живут для того, чтобы построить новую, умную, красивую, добрую жизнь… А кулаки на эту жизнь, на этих людей с обрезами… И среди них — его отец. Что делать? Молчать? Но тогда, значит, предать людей, предать то, во что веришь, ради чего живёшь. Нет, надо предупредить… Жестокая борьба порождает жестокие ситуации… Их рождала не корысть, не желание что-то выгадать, урвать для себя, а сама жизнь, логика классовой борьбы, можешь ты это понять?! Ведь в те годы классовая борьба была в разгаре! Не выдуманная, не та, которую в более поздние годы Сталин провозгласил, чтобы оправдать беззакония, а реальная, беспощадная!.. В условиях беззаконий культа, личности доносчики поощрялись. А какую корысть, какую выгоду получил лично для себя Павлик Морозов? Кулацкую пулю?
— Мы уходим от главного, — сказал Виктор, — от самого важного в нашем споре. Вы, Владимир Андреевич, хотите мне доказать, что какая-то главная правда, какой-то железный принцип должны руководить всеми поступками людей и быть их мерилом. А я считаю, что человек в своей Жизни встречается с тысячами различных ситуаций. И в зависимости от них тысячи раз принимает решение. И если он вместо того, чтобы советоваться с собственной совестью, будет сверяться только со святцами, то превратится в конце концов в бездушного истукана и принесет вред и себе и людям.
— Но опыт старшего поколения… — начал было Завьялов.
— А-а, опыт старшего поколения! Это вы все запутали, старшее поколение! — воскликнул Виктор. — Не обижайтесь, Владимир Андреевич, я не вам личйо это говорю, вы сами пострадали от этого опыта… Но если вы говорите сейчас как бы от имени старших, то считайте, я говорю от имени многих моих сверстников. Разъясните же нам, что к чему, вы, старшее поколение!
— Разъяснить? — повторил Завьялов. — Хорошо! То, что я понимаю, я тебе разъясню. Ты вот стоишь перед старшим поколением этаким рыцарем без страха и упрека и перчатку ему в лицо бросаешь. Все вы, мол, виноваты!.. Правда, меня ты благосклонно амнистируешь, поскольку я сам в то время пострадал. Выходит, ты мне великодушно разрешаешь выйти, так сказать, из строя этого самого старшего поколения, встать рядом с тобой и поплевывать в физиономию моих сверстников. Ладно, сейчас я тебе расскажу одну историю. Слушай. Знали мы на фронте одного генерала. Когда революция произошла, он уже офицером был. Царским, конечно. И родом не то граф, не то князь — словом, из дворянства. Так вот, перешел он в семнадцатом году на нашу сторону, позже его чека по ошибке чуть не замела, но тут сам Дзержинский вмешался. Вступил этот офицер в Красную Армию и дослужился до советского генерала. А в тридцать седьмом его посадили. Только Дзержинского-то уже не было… В сорок первом, когда немцы к Москве подходили, рассказывают, вызвал к себе этого генерала Сталин. «Не время, — говорит, — сидеть: надо Родину защищать». Ну, на такую, с позволения сказать, шутку мог этот генерал многое ответить, потому что никакой вины за собой не знал. Но был он человек военный и ответил коротко: «Есть, готов служить». Назначили его командиром дивизии. И вот случилось так, что попала эта дивизия в окружение, дралась, пробиваясь к своим, до последней капли крови. Все же немцам удалось почти всех солдат перебить, а генерала захватить в плен.