Годы решений
Шрифт:
Человеческая история в век высоких культур есть история политических держав. Формой этой истории является война. Но и мир также относится сюда. Он есть продолжение войны другими средствами: попытка побежденного избавиться от последствий войны в форме договоров и стремление победителя эти последствия сохранить. Государство — это «пребывание в форме» [70] для ведения настоящих и возможных войн ради народного единства, им образованного и представленного. Если эта форма сильна, то уже как таковая имеет ценность победоносной войны, выигранной без оружия, одним весом имеющихся в ее распоряжении сил. Если же она слаба, то постоянных поражений в отношениях с другими державами не избежать. Государства представляют собой чисто политические единства, единства действующих вовне сил. Они не привязаны к единствам рас, языков или религий, они стоят выше этого. Если же они совпадают с подобными единствами или пересекаются с ними, то в таком случае их сила вследствие внутреннего противоречия будет, как правило, меньше, но никогда не больше. Внутренняя политика предназначена только для того, чтобы укреплять силу и единство внешней политики. Если же она начинает преследовать другие, собственные цели, начинается разложение, утрата государством формы.
«Пребывание в форме» для державы как государства среди государств означает, прежде всего, силу
В XIX веке государства переходят от формы династического к форме национального государства. Но что это значит? Нации, то есть культурные народы, конечно же, существовали и давно. В большей своей части они совпадали с владениями крупных династий. Эти нации были идеями, в том смысле, в котором Гете говорит об идее собственного бытия: внутренняя форма значимой жизни, которая неосознанно и незаметно реализуется в каждом поступке, в каждом слове. Однако «la nation» в смысле 1789 года была националистическим и романтическим идеалом, желаемой картиной явно политической, чтобы не сказать социальной, направленности. В это пошлое время уже никто не умеет отличить одно от другого. Идеал есть результат мышления, понятие или предложение, которое должно быть сформулировано, чтобы «иметь» идеал. И последствии оно быстро становится выражением, которое используют не задумываясь. Идеи же, напротив, бессловесны. Они редко или вообще не осознаются своими носителями и не могут формулироваться другими при помощи слов. Они должны наполняться картиной происходящего, описываться в своем осуществлении. Им невозможно дать определения. Они не имеют ничего общего с желаниями или целями. Они являются смутным стремлением, которое обретает в отдельной жизни гештальт и, подобно судьбе, превосходит ее и увлекает в каком-то одном направлении: идея Рима, идея крестовых походов, фаустовская идея [71] стремления к бесконечному.
Настоящие нации являются идеями, даже сегодня. Но национализм, начиная с 1789 года, характеризуется тем, что путает родной язык с письменным языком больших городов, на котором каждый учится читать и писать, то есть языком газет и листовок, посредством которых каждому объясняются «права» нации и необходимость ее освобождения от непонятно чего. Настоящие нации, как и любой живой организм, имеют сложную внутреннюю структуру; уже одним своим существованием они представляют собой своего рода порядок. Но политический рационализм понимает «нацию» как свободу от, как борьбу против любого порядка. Нация для него бесформенная масса, без структуры, руководства и целей. Это он называет суверенитетом народа. Что примечательно, он предает забвению зрелое мышление и чувства крестьянства; он презирает нравы и обычаи подлинной народной жизни, к которым, в первую очередь, относится благоговение перед авторитетом. Благоговение ему неведомо. Он знает только принципы, возникшие из теорий. Прежде всего, плебейский принцип равенства, что означает замену ненавистного качества на количество, замену завидного дарования на число. Современный национализм подменяет народ массой. Он насквозь революционный и городской.
Наиболее роковым является идеал правления народа над «самим собой». Но народ не может управлять собой как не может армия сама командовать собой. Им нужно руководить, и он желает этого, пока имеет здоровые инстинкты. Но здесь подразумевается совсем иное: понятие народного представительства сразу же играет первую роль в каждом подобном движении. Появляются люди, которые называют себя «представителями» народа и предлагают себя в качестве таковых. Они вовсе не собираются «служить народу», они хотят использовать народ в своих более или менее грязных целях, самой безобидной из которых является удовлетворение тщеславия. Они борются с силой традиции, чтобы занять ее место. Они борются с государственным порядком, поскольку он препятствует методам их деятельности. Они борются с любым видом авторитета, потому что не хотят быть ответственными ни перед кем и сами избегают всякой ответственности. Ни одна конституция не предусматривает инстанции, перед которой должны были бы отчитываться партии. Прежде всего, они борются с постепенно вызревшей и развитой культурной формой государства, потому что они не имеют ее в себе, подобно хорошему обществу, «society» XVIII века, и поэтому считают ее принуждением, каковым она для культурного человека не является. Так возникает «демократия» этого столетия, не форма, а бесформенность во всех смыслах как принцип, парламентаризм как анархия в рамках конституции, республика как отрицание всякого авторитета.
Так европейские государства теряют форму в той мере, насколько «прогрессивнее» они управляются. Именно этот хаос подвигнул Меттерниха бороться с демократией без различия направлений — как с романтическим направлением освободительных войн, так и с рационалистическим направлением штурмовавших Бастилию [72], которые затем в 1848 году объединились, — и с консервативных позиций подходить ко всем реформам без разбора. Во всех странах с этого времени возникают партии, то есть наряду с отдельными идеалистами образуются и группы профессиональных политиков с сомнительным происхождением и с еще более сомнительной моралью: журналисты, адвокаты, биржевики, писатели, партийные функционеры. Они правили, представляя их интересы. Монархи и министры всегда были ответственны перед кем-нибудь, по крайней мере, перед общественным мнением. Только эти группы не отчитывались ни перед кем. Пресса, возникшая как орган общественного мнения, уже давно служила тому, кто ее оплачивал; выборы, некогда выражение этого мнения, приводили к победе ту партию, за которой стояли крупнейшие кредиторы. И если
Глава 6
К наиболее серьезным признакам упадка государственного суверенитета относится тот факт, что в течение XIX века возобладало мнение, будто экономика важнее политики. Среди людей, которые сегодня имеют хоть какое-то отношение к принятию решений, не найдется ни одного, кто бы решительно отвергал это. Политическую власть не только рассматривают как элемент общественной жизни, чьей первой, если не единственной, задачей является служение экономике, но и ждут, что она будет полностью следовать желаниям и намерениям экономики и, наконец, управляться хозяйственными руководителями. В значительной степени так и произошло, а с каким результатом — показывает история этого времени.
На самом деле в жизни народов невозможно отделить политику от экономики. Они являются, как я всегда повторяю, двумя сторонами одной и той же жизни, а относятся друг к другу как управление кораблем к назначению его груза. На борту первым человеком является капитан, а не торговец, которому принадлежит груз. И если сегодня господствует мнение, что хозяйственные руководители являются более могущественным элементом, то причина заключается в том, что политическое руководство погрязло в партийной анархии и вряд ли уже оправдывает свое название, — поэтому-то экономическое руководство и кажется более значимым. Но если и после землетрясения среди развалин остался стоять один дом, то это еще не означает, что он был важнейшим. В истории, пока она протекает «в форме», а не суматошно и революционно, хозяйственный руководитель никогда не был тем, кто принимал решения. Он подчинялся политическим соображениям, служил им теми средствами, что были у него под рукой. Без сильной политики нигде и никогда не было здоровой экономики, хотя материалистические теории утверждают обратное. Их основатель Адам Смит [73] рассматривал хозяйственную жизнь как собственно человеческую жизнь, а делание денег считал смыслом истории, стараясь выставить государственных деятелей вредными животными. Но именно в Англии вовсе не торговцы и владельцы фабрик, а истинные политики, как, например, оба Питта [74], сделали английскую экономику первой в мире посредством выдающейся внешней политики, нередко вступая в страстные баталии с близорукими хозяйственниками. Именно чистые политики вели борьбу с Наполеоном вплоть до финансового краха, так как смотрели дальше баланса на следующий год, в отличие от наших современников. Но сегодня стало обычным делом, что в следствие незначительности государственных деятелей, которые, как правило, сами участвуют в делах частных предприятий, экономика играет определяющую роль в принятии решений.
Она распространилась теперь на все сферы и охватывает уже не только банки и концерны (в партийном обличи или без оного), но и концерны по повышению заработной платы или по сокращению рабочего дня, называющиеся рабочими партиями. Последнее есть необходимое следствие первого. В этом состоит трагичность любой экономики, которая пытается политически обезопасить саму себя. А все началось в 1789 с жирондистов, которые хотели сделать смыслом бытия государственной иной власти предпринимательство зажиточной буржуазии, что в значительной мере осуществилось уже во времена Луи Филиппа [75], этого короля-буржуа. Пресловутый лозунг «Enrichissez-vous» (обогащайтесь (фр.). — Прим. ред.) стал политической моралью. Он был слишком хорошо понят и реализован не только торговцами, ремесленниками и самими политиками, но и классом наемных рабочих, который отныне — с 1848 года — извлекал из упадка государственного суверенитета выгоду и для себя. Так ползучая революция целого столетия, называемая демократией, периодически проявляющаяся в бунтах масс посредством избирательных бюллетеней или баррикад и бунтах «народных представителей» посредством отправки министров в отставку и отказа принимать бюджет, приобретает экономическую направленность. То же самое происходило в Англии, где манчестерское учение о свободной торговле [76] применялось профсоюзами к торговле таким товаром, как «рабочая сила», что Маркс и Энгельс теоретически отразили в своем «Коммунистическом манифесте». Тем самым завершается низложение политики экономикой, государства — конторой, дипломата — профсоюзным лидером: именно в этом, а не в последствиях мировой войны, таится зародыш нынешней экономической катастрофы. Она есть не что иное, как следствие распада государственной власти.
Исторический опыт должен был стать предупреждением веку. Экономические начинания никогда по-настоящему не достигали своих целей без державно мыслящего государственного руководства. Неверно оценивать так набеги викингов, положивших начало морскому господству европейских народов. Их целью был, конечно, грабеж — земель, людей или богатства, неважно. Но корабль являлся для них государством, а план плавания, командование, тактика — настоящей политикой. Там, где корабли объединялись во флот, тотчас же возникало государство с ярко выраженными суверенными правительствами, как то было в Нормандии, Англии и Сицилии. Немецкая Ганза оставалась бы мощной экономической державой, если бы сама Германия стала державой политической. После распада этого могущественного союза городов, политическую поддержку которого никто не воспринимал в качестве задачи немецкого государства, Германия была исключена из крупных мировых экономических комбинаций Запада. Она снова вошла в них лишь в XIX веке и не благодаря частным стараниям, но исключительно вследствие политического творчества Бисмарка, создавшего предпосылки для империалистического подъема немецкой экономики.