Голодная кровь. Рассказы и повесть
Шрифт:
– В Херсон.
– Так там уже, наверно, ВСУ. А ты – призывная.
– Знаю, только чую, не призовут меня. Всё по-другому будет.
– А документ у тебя есть?
– Российский – в Херсоне. На Сухарном зарыт. Поддельный – у подполковника Гарая остался.
– Значит, опять под командира ляжешь?
– Я тебе не подстилка! Что было, то было. Может, выкручусь. Ты пойми, Секарь: я хоть и знаю, что будет, но до полной ясности это дело никогда не довожу. Великое незнание меня будоражит и горячит, как ту солдатку перед ночной любовью! Чем больше любви, тем меньше страху. Ты вот никого не любил, потому и жить
– Заткнись, алюра. А то сам тебя заткну, – Секарь пошевелил клоунскими, словно накачанными силиконом, кистями рук.
– Так ты попробуй! – Хохотнув, выдернула из соломы припрятанный жатвенный нож.
– Ладно, кончай костопыжиться. Пропадёшь ты без документа. И до Сухарного тебе пешедралом не добраться. Жди здесь. Пока ночь – сгоняю в Берислав. Вдруг в канцелярии бумаги погибших найдутся. Я там пару раз на часах стоял, видел куда такие бумаги складывают. Может, что подходящее для тебя найду, – Секарь быстро натянул на себя украинскую форму, отвалил в ночь.
Писарь Омеля спал под включённой светодиодной лампой. Мертвящий свет разливался по комнате, заполненной компами, мешками с бумагами и рассыпанной по полу канцелярской дребеденью. Вдруг – скрип-поскрип, скрип-поскрип! Омеля поднял голову.
– Ты откуль, Ярема? Тебя в списках нэма, нэма! Расстреляли тебя, голубчика. А ну геть в пекло!
– Так это… Я мёртвый к тебе и явился, шоб правду вытрясти: хто на меня настучал, шо я пацанку пожалел?
– Не я, Христом Богом клянусь! Колька Варнаков нашепнул пану сотнику!
– Брешешь. Кольку тоже расстреляли, от и валишь на него.
– Вартовый! – Булькнул горлом Омеля.
– Часовой уже на том свете. Горилку из хрустальной чарки себе на темечко льёт. Значит, и тебе – пора.
Омеля метнулся к окну. С правого боку, мягко и бережно засадил Ярема заточку в писареву печень. Медленно осел на некрашеный пол Омеля…
Стало светлеть, и костерок почти прогорел, когда Секарь вернулся.
– Нашёл тебе документ подходящий. Справка – ого-го! И с фоткой. Баба, конечно, хужей тебя личиком. А всё ж таки с тобой схожа: длиннолицая и курносая.
– Тебе за красивые глаза бумагу отдали или как?
– Как, как. Пришлось часового и Омелю-писаря успокоить… Ты говорила, согреешь. Давай. Может, в последний раз.
– Ещё как согрею. Забудь про писаря, залезай под солому!
Три часа назад, дзенькнула мобилка, высветилась почта. Прилетело с незнакомого адреса письмо: «Если ты сын Тимофей Иваныча – ответь». После кратких раздумий ответил: «Да, сын». Последовало новое письмо. «Адрес твой знаю. Заходить не буду. Через час в Хинкальной на трамвайном кругу. От тебя 400 метров. Привезла тебе отцовскую вещицу. Зовут меня Горя (Горислава). Я из Херсона. В Москве – проездом…»
Без всяких приветствий она сразу выложила на столик тёмно-вишнёвый старинный мундштук. Мундштук и впрямь оказался отцовским. Я хорошо помнил монограмму и два небольших клейма, на конце мундштука. Получил его отец в подарок, в Восточной Померании, в начале 45-го. В день, когда я родился, отец бросил курить. Но мундштук янтарный всегда носил с собой, считал оберегом. Говорил, что мундштук дважды спас его, сперва на войне, потом, когда работал директором Дома народного
– Откуда он у Вас?
– У деда нашла. И фотку батяни твоего с надписью, – сразу и решительно перешла она на «ты», – и открытку аж 78 года, про то, что сын его писателем стать собирается, а он всегда хотел, чтоб ты музыкантом был. Ну, и всякие там пожелания. Дед говорил: батяне твоему он по гроб жизни обязан. Оттащил его Тимофей Иваныч от цистерны с вином, в Мелитополе, в 43-м. Спас, короче. А то б дед, как и некоторые другие солдатики 51-й армии с превеликой радостью утоп в той цистерне. После госпиталей опять они встретились. Во время Данцигской операции. Дед мне по ушам этой операцией сильно поездил. Там он мундштук и надыбал. И в честь мелитопольского спасения батяне твоему подарил. Вещь дорогая, старинная. Короче: держи при себе, заместо ладанки тебе будет. Говорила она грудным, хрипловатым, едва ли не гипнотическим голосом. Подростковый наив вкупе с властной женской опытностью, чуть смешил, но и убеждал. Звук голоса, минуя сознание, входил прямо в кровь. На левой щеке при улыбке призывно углублялась ямочка. Обильная проседь, покрывшая каштановые, уложенные короной волосы и юное лицо с выставленным задорно кончиком носа, толкали спросить о возрасте.
– …а мамка моя, почти сразу как я появилась, померла. Всё гладила перед смертью по головке, кручинилась, что дед Гориславой назвал. А чего кручиниться? Горислава – дед сто раз объяснял – не от горя, а от горящей славы произошла! Горящая слава я! Понял? Что смотришь? Ямочкой моей залюбовался? Так это ангел меня в левую щёку чмокнул!..
В Хинкальной Горе не сиделось. Её неотступно влекла страсть к приключениям. Это чувствовалось в каждом взмахе ресниц, в безотчётно-радостном потирании, явно не перетруженных совком и лопатой ладошек. Стало ясно: жить без смертельно-опасных историй, Горислава просто не может. Какое-то вмиг увлекающее собеседника возбуждение чуялось в её словах, некая скрытно бурлящая, даже, как показалось, биохимическая энергия, вкупе со склонностью к весёлой жертвенности проскальзывала!
– А давай под землю спустимся? Ты не боись, я метро имею ввиду. Поехали, поснимаем! Я тут одного начальничка вчера обаяла, так он мне на станцию ещё не работающую, пропуск выписал. У тебя какое-никакое писательское удостоверение имеется?
Я ошалело кивнул. Думал, Горя замолчит, чтобы я смог переварить всё, что за полтора часа она рассказала мне о войне сегодняшней, о войне грядущей… Но она не унималась.
– Ты вот скажи. Тебе жить хочется для чего-то? Или просто так хочется?
– Конечно, для чего-то. Просто жить – уже запалу нет.
– Вот, и я такая же! Ты думаешь, я сюда прятаться приехала? Лопушок! В куче я и правда действовать не хочу. Хочу отдельные задания выполнять, – она зачем-то мне подмигнула, – ну, как твой батяня. Дед говорил, Тимофей Иванычу в штабе всегда отдельные задачи определяли. Или ты думаешь я бесчувственно за обеими воюющими сторонами отсюда, из Москвы наблюдаю? Нет, лопушок. Наблюдать я, конечно, наблюдаю. Но как раз потому, что я сама баба-война и есть. И раз я тут, то и война… – Она вдруг резко себя оборвала.