Голодная кровь. Рассказы и повесть
Шрифт:
– Ткни сюда, – заголив левое подреберье, обозначил он пальцем точку между пятым и шестым ребром.
Точку эту Горя хорошо знала, проходили по анатомии.
– Ну?! Христом Богом прошу. Наскрозь проткни! Грех самому. А чую: до утра не вытерплю. Днище у меня вырвало! Днище!.. Всё зашаталась. Земля перекувырнулась. Житуха перед глазами, как закумаренная, из стороны в сторону качается. Головы безглазые. Пальцы обрубленные. Свежее говно, в мёртвых глотках дымящееся. А главное – пацаны и пацанки! Их, их за что?.. Протыкай наскрозь, дур-ра!
– У тебя днище вырвало, а у меня весь воздух из лёгких выкачали.
– Чего? Какой ещё воздух?
– А такой. Воздух Руси. Не знаю, как дальше жить буду. Так что давай вместе выбираться.
– Не. Приговорённый я. Бери заточку, протыкай, с-сука! А то сам тебя проткну!
… Горя перевела
– Проткнула?
– Он сам мою руку направил. И глубоко, и в точку! Помер – хлюпнуть носом не успел. Та не оглядайся ты, Тимофеич! И пугаться моих рассказов брось. Я ими тебя не испугать, укрепить хочу. Раз я выдюжила, и ты – сможешь. И все вы здесь – сможете. Но только ты вот что пойми: раз я тут, значит и война скоро здесь будет. Неширокая, неглубинная, а будет! Так что готовься.
– Заглохни! Накаркаешь тут.
– А чего мне каркать? Говорю ж тебе по-русски: предвестница войны я. А если жизнь мою дальше проследить: так я ещё и – женщина-успение!
– С кем себя равняешь, дура?!
От ярости и возмущения я вскочил, опрокинул стакан минералки на пиджак, на брюки, стал промокать салфетками. Горя рассмеялась. Беззлобно, необидно, но всё ж таки колко.
– Ну, и глуп же ты, старче. Земля наша – баба и есть. Каждые 28 лет – а день Земли, это наш год, – так вот: каждые 28 дней-годов Земля обновления требует. Чтобы всё старое, гадкое, ненужное схлынуло, а новое в положенный срок пришло. В общем: успение-воскрешение и сразу – новая жизнь! Вот оно как. В привычном обиходе, час за часом, день за днём, малая Евангельская история, для вразумления всех сирых и обиженных, на Земле затевается. Только почти никто её не видит, не слышит! И война любая, тоже, как баба: но только крикливая, грубо крашеная, капризная! Правда, и помощницей может стать, и любовницей для тех, кто смерти не боится. Короче. Война, как рвотная судорога: с болью и отвращением переносишь, а рвота выхлестнет, – и сразу полёт души! Быстрый, в пятнадцать махов! Как у «Сармата» или «Авангарда». С такой скоростью я б и сама пронеслась поверх вас, олухов царя небесного. Глянула б только разок – и уже назад к вам не вернулась. Но есть и хорошая новость. Война сама себя расходует. И не заметишь, а она уже кончилась: сперва в умах, потом на поле боя. Но самое главное: есть кое-что поважней войны!
– Ты мир имеешь в виду?
– Важней войномирья – будущий переход человека в тонкотелесное состояние. Тогда и мир с войной отомрут. Всё по-другому, по-настоящему будет!
– Молчи, философичка!
Но тут замолчал я сам, потому как вспомнил анекдот, ходивший в 60-е, в средне-советское время, когда ждали ядерного удара и с подначкой друг у друга спрашивали: «Что делать, если начнётся ядерная война?» «Завернуться в белую простыню и вместе с радиацией тихонько испаряться».
Горислава на миг отдалилась. Советские времена: молчаливые, холуеватые, но на свой лад и благородные, а в безвыходной обстановке – остро-смелые, толкнули меня в плечо раз, другой, третий. Словно ища поддержки, – я опять оглянулся…
Ясная, яростная, натянутая, как струна, новороссийская осень подступила к своему краю. Зима, однако ж, не начиналась. Иногда, ночами, мягко, как хорошо обученные диверсанты, падали редкие снежинки. Время, притихло, сжалось. Оно словно ждало Гориславу на краю осени, чтобы вместе двинуться к весне, к лету, к победному разрыву сердец. Или наоборот: если механизм времени сломают – рухнув вниз, окочуриться в глухом овраге.
В те три дня, когда только-только надломился в середине своей ноябрь, резко потеплело и не успел ещё сдать прокурор-арап, Горя откопала полученный в августе российский паспорт и перепрятала в Греческом предместье, на задах бывшего Херсонского духовного училища. Теперь, отпихнувшись от мёртвого Секаря, криворотость которого вдруг исчезла, а лицо счастливо расправилось, стала прикидывать, как забрав из тайника паспорт, раздобывшись деньгами, бельём и одеждой, с острова Карантинного, занятого древними украми, переберётся сперва на ничейный Малый, а потом на Большой Потёмкинский остров. Маршрут ей нравился, но способов осуществить его не было никаких. Полуразрушенный мост, ведущий в Гидропарк настланный поверх притопленной немецкой баржи – охраняется. Лодка – отпадает: потопят. Скуба? Акваланг? Лёгкий водолазный костюм? Хрен их сейчас найдёшь. Магазины разграблены, а те,
Она вдруг рассмеялась и подошла к осколку зеркала, кое-как укреплённому Секарём в душевой кабинке, на себя на догадчивую глянуть. «Медведь, конечно же, медведь! Из Гидропарка! Он сбежал, его ловят, зоологи упрашивают военных зверя не убивать. А он плывёт себе куда хочет. Может, даже, уцепившись лапой за корягу, плывёт. И прямиком – на Большой Потёмкинский. Надо скорей в воду, пока все лазейки постами не перекрыли!»
К чёрному от загара охотнику, полжизни оттрубившему в Нижневартовске на строительстве причалов, и теперь каждый год жарившемуся на солнце до изнеможения, – она года полтора назад уже заходила. Его трофеи, висящие по стенам, видела.
– Уступи шкуру, стародед!
– И-и-и… Ежели только за четыреста баксов.
– Откуда я тебе столько возьму?
– А ты из трусов вынь. Чую припрятано у тебя там кой-чего. И-и-и… Не стародед я! Ежели хочешь знать – молодняк позавидуют. Я даже зверей убивал, будто спаривался с ними. С любовью убивал! Поняла?
Она засмеялась. И тут же, весело крикнув: «Была не была! Медвежья шкура, ворсистая жизнь, за ней сладкая смерть, – чего ещё Бабе-войне желать»? – ловким поворотом руки, ухватила охотника за хобот. Примерно через час, шепотком сказала:
– Ты мне, мышиный жеребчик, гляди! Про шкуру не болтай особо…
– Молчи, медвежья поедь! Не мышиный я, не мышиный! Когда, как зверь весную, бабы меня, ежели хочешь знать, за седатость и ласковое обращение Чёрный Сахарок зовут.
– То-то я и гляжу: жопа чёрная-чёрная, а кличут – Сахаром. Ладно, ладно, не дрыгай ногами, дай спокойно одеться, скотина! Ты за шкуру своё уже получил.
– Шкура моя не тёклая, шерсть из неё не лезет, не «течёт», значит, за дело получил. Только чую, со шкурой ты шустрить собралась. Смотри не пудельнись! И-и-и…
– Ты сам с очередной бабой не пудельнись. Ну, пока. Целуй меня крепче, мачо!
– Это – само собой. А хочешь я тебе про другое скажу? Знаю, для чего тебе шкура с головой! Не боись, не выдам. Может, ещё когда-никогда завернёшь ко мне. Погодь тут, – стародед сбегал на кухню, – возьми, это фольга пищевая. На лицо и на шею наклеишь, когда поплывёшь. Тогда «теплак»… Ну, тепловизор, лицо человечье не «ухватит». А медвежью голову – нате вам, пожалуйста!.. Только потопят тебя.
– Знаю, что потопят, но так оно всё ж радостней, чем тут без воздуха подыхать.
Горя дала объявление в Инете, на сайте почти издохшей, лишь ради объявлений выходящей электронной газете. Объявления принимали только на украинском языке. Получилось у Гори корявенько, но уж как вышло, так и вышло: «З Гiдропарку утiк ведмiдь. Громодян його бачивших, або знаючiх дэ ця звiрина ховаеться, за гiднэ вынагородження благаемо повiдомыты на цю электронну пошту».
Ночью внезапно хлынул дождь. Он всё усиливался, пока не повис единственной на тот час защитной завесой над старинными Очаковскими и Московскими воротами, над ракушечными херсонскими заборами, над поеденными желтизной тополями, плоскими крышами домов, подсобок, летних кухонь. Огрубевшая и слежавшаяся медвежья шерсть под дождём расправилась и в отсвете мигнувших вдалеке фар весело заблестела. Голова мишкина, выдолбленная Горей изнутри так, чтобы без труда надвинуть на человеческий череп и закрыть лоб, во время примерок сидела хорошо. Глухой ночью на Карантинном острове, в заброшенном доме, постучав сверху кулачком по черепу, нацепила медвежью голову вместе со шкурой. Приклеив на лицо и на шею фольгу, подвязала на живот рюкзак с кой-какими вещами и документами, увернутыми в целлофан, и на четвереньках вошла в воду одного из не слишком широких проток Днепра – Ольхового. Стараясь держать поверх воды только медвежью голову, доплыла до Гидропарка, ещё в советское время разбитого на острове Малый Потёмкин. Опять-таки, как медведь, отряхнулась, пробежав метров тридцать на четвереньках, залегла в небольшом углублении. Хоть и чуяла в себе силу медведя или медведицы (надо было поточней узнать у охотника, чья именно шкура!) вдруг сообразила: на второй заплыв – сил не хватит. «Ну и пускай Баба-война идёт ко дну. Может, Богу от этого легче станет». Ожидая смены постов, которая – узнала у болтливого, пялившегося на неё хорунжего – происходила в два часа ночи, вдруг перестав дрожать, снова, как и во все последние дни, чему-то неясному, но уже сладко клубящемуся впереди – страшно обрадовалась.