Гологор
Шрифт:
Сашка и Степан смотрели на такой способ заработка с нескрываемым отвращением, и на осторожный намек Кати "помочь бы" Сашка просто рассмеялся, а Степан поджал губы до исчезновения. Но зато всю остальную работу по хозяйству: топку печки, заготовку дров, между прочим, и заготовку этих самых чурок — они целиком взяли на себя, и потому Филька с Моней «вкалывали» вполне производительно, разумеется, из расчета три рубля на день, учитывая дни безделья.
Вечером в гости, то есть просто так посидеть и потрепаться приходил кто-нибудь, чаще Филька, реже Степан. Моня каждый раз извинялся за надоедливость, все время порывался уйти "если помешал", но когда приходил, в итоге сидел до самого поздна, пока Сашка
Катя пыталась осторожно повышать интеллектуальный уровень компании. Даже организовывала прослушивание по транзистору классической музыки. Но интерес проявил только Сашка. Это, как говорится, было само собой. Степан молчал, Моня хлопал глазами и швыркал носом. А Филька высказался в итоге:
— Общество приучило меня любить классику. Но я могу обойтись без нее, как и без всего прочего, к чему меня приучило общество.
Филька фальшивил, но уличить его было невозможно. Однажды весь вечер говорили о Сережке и Тане, и хотя Сашка сам начал этот разговор, Катя почувствовала, что разговор ему этот неприятен, что он рождает какое-то беспокойство. Впрочем, какое именно, она понимала, и сама, может быть, в меньшей степени, но испытывала то же самое. Она сумела перевести разговор на письмо, что нашли они в зимовье. Филька знал автора и характеризовал его односложно: "Подлец!" Сережа исчез. Оболенский, еще раз прибывший с трактором на базу за дранкой, сообщил, что Сережа уволился и никому не сказал, куда уезжает. От Оболенского узнали и другое: как в воду канул Селиванов. Зимовье его заколочено. В конторе появился однажды, там был какой-то скандал с его участием. А после его никто не видел. Два охотничьих угодья теперь пустовали, а сезон был уже на носу. Значит, новых охотников не будет, и, значит, шансы на удачу были реальны. Степан был особенно доволен. Селивановское зимовье недалеко, участок его хорош и близко. Степан ведь как-никак сторож, и далеко или надолго уходить ему нельзя. Теперь же можно пошарить по селивановским тропам. Место соболиное. Сашка ничего не выигрывал. Его участок был в противоположной стороне и, в сущности, не имел границ, уходя к ледникам. Но чем меньше охотников, тем лучше.
К сезону готовились вплотную. Сашка однажды уже сбегал на свой участок, оттащил в зимовье капканы, ловушки, петли, кое-что из хозяйственного инвентаря, что нужен был теперь для зимовки вдвоем. Пробыл там два дня. Что-то подлатал, проверил запасы дров: жилье привел в порядок, чтобы Катя не испугалась. Избушка была похуже сторожевой, меньше размером, ниже потолком, мельче окнами. И Сашка уже планировал, конечно, это уже следующей весной, сколотить настоящие хоромы. Дело было нехитрое. Но нынче браться поздно.
Собрался еще раз сбегать на участок, но дожди даже если и переставали на некоторое время, то просыхать тайга все равно не успевала, и Сашка ждал погоду.
Становилось все холоднее и холоднее. Уже пошла в ход вся теплая одежда. Затем выпал первый настоящий снег. Продержался он на земле двое суток и не от тепла растаял, а от мокроты дождевой. Но растаял только на ближних гривах. Хребты более высокие остались белыми: будто гольцы, что начинались за сто километров, теперь подступили ближе. Зима брала Гологор в окружение.
Катя с Филькой чистили картошку. Планировался совместный ужин в честь Сашкиной удачи. Ему удалось подстрелить пару глухарей. В эту пору глухари осторожны. Взлетая всегда неожиданно, идут над землей низко, среди кустов и зарослей, не позволяя прицелиться, а разворот в другую сторону делают в тот момент, когда перекрыты от глаз охотника ветвистым деревом или вывороченным корнем упавшего дерева. Уходят далеко, и поиск бесполезен. Если
Разжалованный Филька радостно потянулся, распрямил спину, присел пару раз, ополоснул руки, протер нож, сунул его в деревянную кобуру, обтянутую козьей шкуркой.
В это время Моня за столом громко ойкнул, затряс пальцем и придаточно выматерился. Спохватившись, забыл про отбитый палец, повернулся к Кате и растерянно отвалил челюсть. Катя, покраснев, опустила голову, хотя бесполезно было делать вид, что не слышала. Филька укоризненно покачал головой, а Моня сник еще больше.
— Между прочим, — произнес Филька, подсаживаясь к Кате, — в тебе сейчас сработал предрассудок! Да, да! — повторил он, когда Катя удивленно взглянула на него.
— Моня, в сущности, не сказал ничего плохого! Просто для выражения своего состояния он использовал слова, не принятые цензурой. Но разве ты не заметила, что он употребил их в смысле, не имеющем ничего общего с их первоначальным содержанием.
Филька уселся капитальнее, и это означало, что сейчас он начнет «эманировать».
— Я тебе объясню, и ты станешь, так же как и я, наслаждаться матом.
— Еще чего! — возмутилась Катя.
Филька не удостоил вниманием реплику, а Моня, довольный тем, что про него забыли, торопливо сгребал со стола оставшиеся заряды и приспособления для заряжения в тряпичные мешочки. Заряженные патроны рассовывал по патронташам, а оба уха своих навострил в сторону разглагольствовавшего Фильки.
— Язык, — говорил тот, — явление развивающееся. Его развитие отражает усложнение человеческой природы в сторону утонченности восприятия окружающего мира, а также непрерывающийся процесс самопознания. Источником развития языка в России всегда было мужицкое мировосприятие. Именно язык мужика ввел Пушкин в литературу. Ведь было время, когда от слова «рубаха» барышни бледнели и падали натурально на руки прислуги. Да! Не улыбайся! А между прочим, поклонение русскому мужику в среде русских интеллигентов имело под собой большее основание, чем это принято думать! Бытие мужика есть продолжение бытия земли, на которой он трудится, и чувствует он природу без всякой шизофрении и рефлексии, таковой, как она есть. А есть она намного больше наших способностей ее понять. Весь наш комплекс ощущений и восприятий беднее окружающего нас мира. А если мы еще и удаляемся от него, замыкаемся в скорлупе своих жалких переживаний, то беднеем при этом вдвое!
Филька встал, заложил руки за спину и зашагал вдоль барака вполоборота к Кате. Вдохновение распирало его.
— В России, как нигде, красота языка шла от мужика, а пошлость от пролетария. Революция объявила мужицкое сознание аморальным вместе с его бытием и превратила мужика в пролетария. Источник развития языка засох. Мат есть детище города, городского предместья. Мы по сей день в литературе паразитируем на пушкинском языке. А дальнейшее развитие языка пошло по руслу мата!
Катя даже картошку перестала чистить.
— Есть мнение, — продолжал Филька, вышагивая по бараку, — что мат всего лишь ритмо-мелодическая единица речи.
— Как? — не утерпела Катя и залилась смехом. — Как! Ритмо… чего?
— Ритмо-мелодическая единица речи, — повторил Филька холодно, подчеркивая неуместность смеха. — Не нужно запоминать эту легкомысленную формулировку, потому что положение намного серьезнее.
В барак вошел Степан с охапкой дров, грохотнул ими у печки, задержался, хмуро слушая Филькину болтовню.
— Вот, к примеру, Степан.