Голубая ниточка на карте
Шрифт:
Фанера толкнула Лилию в бок.
— Ты почему молчала? Даже мне не сказала. По секрету. Ну и скрытная. А я бы на весь теплоход разболтала про бабушку.
— Я нарочно не говорила. Чтобы вы все удивились.
— Для эффекта?
Лилия не ответила. Потом Фанера стала что-то соображать. Ведь Лилия просила бабушку довязывать кофту во время собрания. Как же так? «Наверно, запутывала следы, — решила Фанера. — Ну, конспиратор», — и с уважением посмотрела на Лилию.
Женщина-методист уже предоставила слово «товарищу Осиповой». И передала в руки Елены Ивановны микрофон
— Меня попросили вспомнить войну, которая была уже давно. А мне странно и даже… смешно немножко. Вспоминать можно то, что ты забыл. А такое в жизни разве забывается? Мне вспоминать не надо. Война всегда со мной. Каждую минуту. Я её вижу, чувствую… только никому не рассказываю про это. Зачем надоедать? Она живёт во мне постоянно.
Ей ужасно мешал микрофон. Она вертела его где-то на уровне живота. Но голос её и без микрофона был слышен, потому что зал, как каменный, не шевелился, ловя каждое слово Елены Ивановны. Женщина-методист, наконец, взяла микрофон из рук бабушки, которая этого, кажется, и не заметила. Она продолжала:
— Что б я ни делала, война тут как тут. Вяжу вот внучке кофту, розовую, лёгкую, а перед глазами снег… тоже розовый… от крови… Бинтую сегодня шею одному парнишке, с кошкой что-то не поделили, а перед глазами — Юрочка. Это я втайне так звала нашего командира. Юрия Юрьевича. Молоденький был. Ему тогда шею и голову бинтовала, — бабушка грустно улыбнулась. — Чуть старше того парнишки был… И шея такая же тоненькая… и голова… такая же, как у этого… ну… который с кошкой не поладил.
— Это я, — неожиданно даже для себя приподнялся Ромка. И вид у него был такой торжественный и победный, будто он только что выиграл бой. Никита Никитич потянул его за рукав. Ромка сел.
Елена Ивановна с улыбкой кивнула ему и опять глубоко вздохнула.
— Сегодня после обеда мы ступим на ту самую землю. Сталинградскую. Я ни разу не была там после войны. Уже сейчас волнуюсь, как пойду по этой земле? Что будет со мной, не знаю. Уж вы не бросайте меня там одну. Ладно?.. Сегодня ночью я не спала, знала: близок этот час. Стояла у окна и смотрела на чёрную, ночную Волгу. Вижу вдали, среди черноты, вроде зарево. Думаю: луна, что ли, всходит? И вдруг ка-ак вырвется огонь! Как полыхнёт! И красные блики по чёрной воде бегут, волнуются, точно как… тогда. Я потом поняла: это на берегу факел горел… Газ из трубы выходит и горит. А сердце рванулось — в бой. В горячий бой! Смертельный! И Волга такая же… отсветы вспышек на волнах… До сих пор сердце никак не успокоится. С ночи…
— Как же вы так живёте? С войной? — неожиданно спросила женщина-методист, удивлённо подняв брови.
— Так и живу… Да, до сих пор… с войной в обнимку. Я иначе не могу. Все, наверно, так, кто воевал.
Мария Степановна утвердительно закивала головой.
— Не верю тем, кто ходит и кричит молодым: я за вас кровь проливал! Кто проливал, кричать не станет. Кто воевал, про войну больше молчит.
И бабушка замолчала, а зал захлопал. Потом бабушка подняла
— Но я вам всё-таки расскажу…
Елена Ивановна рассказывала про один тяжёлый бой. Недалеко от Волги. И несколько раз опять поминала… Юрочку. Что был он высокий, смуглый и черноглазый. И что на лице у него был шрам. В виде галочки, какие ставят на бумагах. Зашивал ему хирург правую щёку, царапнутую осколком. Под глазом. Вот и осталась галочка. Навечно.
Шур понял: не зря поминает Елена Ивановна этого человека. Видно было, что ей очень приятно о нём вспоминать. Бабушка поминала и других людей, но когда говорила о своём командире, глаза у неё делались особенно блестящими. И молодыми.
Кто он сейчас? Где он? Было неизвестно. А в конце рассказа Елена Ивановна тихо обмолвилась, что… умер в госпитале… от ран. И весь зал горестно вздохнул каким-то дружным единым вздохом. Даже Оська, вертлявый Оська, и тот вздохнул. А во время рассказа стоял, не шевелился. Его гитара всё так же упиралась в Шуров бок. Но Шур этого теперь уже не чувствовал.
— Вот и всё, — со вздохом сказала бабушка. — А теперь пусть Мария Степановна что-нибудь расскажет.
Женщина-методист вынула из вазы три махровых хризантемы и преподнесла Елене Ивановне. Потом с улыбкой сказала:
— Дорогая Елена Иванна, у меня к вам просьба. Снимите, пожалуйста, ваш платок. (У Елены Ивановны на плечах лежал платок, заколотый брошкой).
Бабушка залилась краской смущения:
— Не обязательно это… Не надо… Ни к чему…
— Но вы же мне обещали. Вы слово дали, что снимете.
Зал удивлённо зашептался и примолк в ожидании… неизвестно чего. Никита Никитич с Шуром переглянулись. Кажется, поняли, в чём дело.
У бабушки дрожали руки, и она никак не могла расстёгнуть брошку. Тогда женщина-методист сделала это сама и тут же сняла с плеч Елены Ивановны платок.
— О-о-ох! — пронёсся по залу междометный вздох восхищения и удивления. А через секунду раздались такие аплодисменты, что Шуру показалось: сейчас от этого грохота развалится на части весь теплоход.
Старушка стояла перед залом, смущённо красная, и что-то виновато извиняющееся было в её лице. А зал прямо бесновался. Орал, топал, хлопал. Никто не ожидал увидеть такое.
Вся грудь бабушки, и правая и левая стороны, была в наградах. Ордена, медали, какие-то знаки, знакомые и незнакомые, на цепочках и без цепочек. Удивило людей не только количество наград, но и то, что об этом никто не знал. Даже не предполагали, что такое может быть…
То, что Мария Степановна воевала, никого не удивило. У этой женщины был строгий, немного властный вид. Держалась она как-то особо. Такая в молодости могла и воевать и получать награды за подвиги.
Но Елена Ивановна! Тихая согнутая старушка, которой командует внучка, сидит в каюте и вяжет — это было понятно всем. Тёплая, уютная. Абсолютно домашняя. Добрая. Кухонно-магазиино-уборочное создание. Если бы сказали, что она прекрасно готовит, шьёт, вышивает, содержит в образцовом порядке квартиру — это было бы самое то. Но чтобы — такое, это что-то из мира фантастики.