Голубое марево
Шрифт:
— Приступаю понемножку. Хотя, наверное, «все рога себе обломаю» [1] , пока напишу.
— Хм-хм… Удивляет меня нынешняя молодежь, Азь-ага! Ей бы всего добиться без труда, без напряжения… А ведь с давних пор известно: заниматься наукой, искать истину — все равно что копать колодец иголкой. Тут необходимо терпение, упорство, самозабвение, наконец! А танцульки… Рестораны… Девушки… Э, нет, ученую степень так не получишь! Заруби это себе на носу, братец!
— Зарублю, Бакен-ага.
1
В неправильно прочитанном Бакеном тексте («Визири…» и т. д.) вместо «у?зірлер» (визири) нужно читать «?зілер» (обломаться). Едиге верно уловил по разговору, что там должно быть: «Обломаю я же рога свои». Речь идет о стихотворении прославленного средневекового казахского поэта Шалкииза.
— Ну, то-то. Мы еще поговорим как-нибудь поподробней…
Он слегка, но вместе с тем почтительно поклонился профессору — солидный, знающий себе цену молодой доцент — и, не взглянув больше на юного аспиранта, твердо и четко ступая, вышел из кабинета.
Азь-ага несколько минут продолжал сидеть, утомленно ссутулившись, опираясь щекой о левую руку, а сухими, костистыми пальцами правой постукивая по столу.
— Чего стоишь? — спросил он вдруг, словно очнувшись. — Проститься пришел? Садись. Что нового? Что сделал за последнее время?
— Сдал один минимум. По философии.
— Так… Ну, что же, молодец!
— Получил «отлично».
— Еще раз молодец. Как же это у тебя получилось?
— Многие аспиранты до меня проваливали экзамен… Вот я и боялся… Готовился…
— Кто готовится, чтобы не провалиться, получает «удовлетворительно». И тратит время попусту. Сколько ты готовился?
— Два месяца.
— Считай, два месяца пропало. Зубрежка не становится знанием. Хочешь изучить философию всерьез — не довольствуйся учебной программой, рой в глубину. Но это потом, конечно, когда появится время… Сейчас у тебя другая цель. — Азь-ага снова помолчал, откинувшись на спинку кресла и думая о чем-то своем. — Эх, молодость-молодость… — Взгляд его черных, но не блестящих, а как бы подернутых старческой дымкой глаз устремился в какую-то далекую точку. — Энергию не знаешь куда девать, силы бурлят, ищут выхода… Но потом их становится меньше, меньше… Так что пока — учись не распыляться, идти к намеченному — шаг за шагом… Ты улыбаешься? Может быть, как говорил Абай, «отворачивая лицо, над глупым стариком смеешься»?..
— Что вы, Азь-ага!
— Я же вижу — смеешься…
Профессор слабо взмахнул рукой, как бы предупреждая ненужные оправдания.
— Смейся. Мы в свое время тоже смеялись. Много смеялись и мало думали, много болтали и мало делали. Так и состарились, ничего толком не успев. Смейтесь, на здоровье… Только смотрите, не окажитесь сами в нашем положении, лет этак через сорок… Впрочем, под старость я, кажется, становлюсь слишком ворчливым… Пожалуй, опять начнешь смеяться. Ступай.
Он отправился в прихожую проводить Едиге.
— Наверное, тебе известно, что сказал однажды Флобер молодому Мопассану, — проговорил он перед самой дверью, отодвигая защелку замка. — «Не берусь судить, есть ли у вас талант. Ведь, как утверждал Бюффон, талант — это энергия и терпение, поэтому все зависит от вас самих…» Так, примерно, он сказал. Но заметь, сказал Мопассану, о котором еще никто ничего не знал, разве лишь слышали, что есть такой весьма легкомысленный весельчак и повеса… Я не Флобер, но пару неглупых советов, как и многие старики, при случае могу дать… Так вот: для человека науки или искусства путь только один — работа. Остальное — мираж. Запомни это…
2
Мглистые сумерки упали на город. Еще недавно небо было безоблачно, воздух — прозрачен, и вдруг все заволокло низким, густым туманом. Желтые, красные, коричневые листья, пестрым ворохом стелившиеся под ногами, отсырели, пропитались влагой и уже не шуршали при каждом шаге, и звуки шагов не были слышны ни на асфальте тротуаров, обсаженных с обеих сторон дубами и тополями, ни на узких, плотно утоптанных тропинках, которые, прорезая поблекшие лужайки, петляли между кустами и пропадали в чаще деревьев. Все звуки поглощал толстый, пружинящий под подошвой ковер. На нижних ветвях иссеченных морщинами кряжистых дубов еще уцелели сиротливые листочки, в которых угас зеленый огонек жизни, им оставалось только упасть и под чьим-то каблуком рассыпаться в прах. Вершины черных, как бы потных стволов и вовсе не видны в тумане, они словно вонзились прямо в облака. «Похожи на колонны, — думает Едиге, — подпирают небо, не дают ему рухнуть вниз, на землю…»
С каждой минутой туман все беспроглядней, тяжелее. Белесое марево, уплотняясь, разливается вдоль улиц, словно молоко. И вокруг так чудесно, таинственно… Не поймешь, светит ли солнце в небе, или уже вечер… А может быть, — утро… Только машины шуршат со всех сторон, выскакивая из тумана. И люди — вынырнет чья-то фигурка и тут же растворится, исчезнет. Иногда, чуть не задевая Едиге плечом, проплывет мимо парочка, держась за руки или в обнимку, и тоже — была и нет ее, пропала, утонула в густом тумане.
Едиге сообразил вдруг, что кружит по площади Цветов, потерявшей свой нарядный летний вид и чернеющей по краям вскопанными клумбами. Вряд ли старик сегодня улетит, — подумал он. — А интересно бы посмотреть, станут ли всю ночь дежурить возле него верные нукеры во главе с Бакеном?.. Смешно… Нашего старика не поймешь. Ведь знает же — никчемность, ничтожество, а терпит, не гонит прочь. Почему? Или считает, что науке такие вот прихлебалы не приносят вреда, пускай себе крутятся под ногами?.. Но если все настоящие ученые так думать станут — и то «пускай», и это «пускай»?.. Или до сих пор не раскусил он Бакена? Все верит, что этот «молодой» (в сорок
Между прочим, забавно получается… Сыновья земли, где поднята целина, где выращивают миллиарды пудов хлеба, земли, шагнувшей сразу от азиатской дикости и полудикости к европейской культуре… Сыновья народа, прежде неграмотного на девяносто восемь процентов, не имевшего своей письменности, не то что мало — вовсе не знакомого с современным искусством, а теперь?.. Всеобщее и при том обязательное среднее образование, развитая наука, искусство. Сколько угля, сколько меди, свинца добывается ежегодно у нас в республике!.. Все это нам известно, все это мы видим, цифры все знаем на память — и тем не менее… Вот что забавно получается: это вот «и тем не менее»… Вдруг — такой вот Бакен… Откуда, почему, как?.. И ему хорошо, удобно, не стыдно… Есть притча про цирюльника, который кричал о том, что в душе накипит — в колодец, вырытый на пустынном месте. Не хочу искать такой колодец. От борьбы увиливают слабые. А я верю… Верю, что будущее наше прекрасней, чем все мы можем вообразить! Я не пророк не прорицатель, но оно придет — может быть, через пятьдесят, может быть, через сто лет. Буду я тогда жить?.. Не важно. Другое важно: настанет время, когда, как говорится, «жаворонок совьет гнездо на спине овцы»… Подняться бы тогда из могилы и поглядеть вокруг — одним хоть глазком!..
Едиге брел по городу, над которым уже свечерело, и вязкий туман окутал дома и деревья сырой, липкой мглой. Тускло светят вытянувшиеся ровной шеренгой фонари, огоньки едва пробиваются сквозь туман и кажутся такими далекими, отделенными друг от друга огромным расстоянием… Они как бы извещают своим слабым, едва заметным мерцанием, что не погасли, что где-то там, за туманом, продолжает гореть, внушая надежду, огонек…
Никуда не сворачивая, Едиге направился прямиком в общежитие.
Четырехэтажное, светлое от множества окон здание будто разбухло, распарилось. Дверь в подъезде, как всегда, не знает покоя — хлопает беспрестанно, жалобно дребезжит стекло… Несколько легко одетых, разгоряченных парней и девушек топчутся у входа. Едиге, не приглядываясь, определил: новенькие, первокурсники. По одежде, разговору, по тому, как держатся, сразу видно, что еще не успели освоиться, привыкнуть к жизни в большом городе. Аульная свежесть и чистота так и сквозят в грубоватых, наивных лицах ребят, в их нескладных, долговязых фигурах. Из общежития приглушенно доносится по-детски звонкий, с лукавой хрипотцой, голос Робертино Лоретти. «Папагал, папагал, папагал-ло…» В вестибюле нижнего этажа — танцы.