Гончарный круг
Шрифт:
— Уймись! Дак, чего, Михайла, рассказать? — переспросил Макар.
— Да мели, бес с тобой! — согласился Михаил Лукич.
Глава 6
— В котором это году было, в двадцать первом али в двадцать втором? — спросил Макар.
Михаилу Лукичу, видно, не первый раз приходилось слушать этот Макаров рассказ, а, может, он просто догадывался, что приятель хочет рассказать гостям.
— В двадцать втором году.
— В двадцать втором, значит… Я-то германскую не воевал по молодости, а был взят сразу в Красную Армию, а Михайла постарше меня на пяток годков, он в четырнадцатом ушел. Ушел да и нет его, четыреста девятый Новохоперский полк его пропер до самой Румынии. А когда там штыки-то воткнули в землю да стали выходить с большевиками из войны, часть домой пришла, а часть не дошла — комиссары завербовали. И Михайлу туда же как Георгиевского кавалера да к тому же из беднейших слоев. Да… А скоро и меня взяли и бросили к Дону. Поспрашивал я тама, мол, не знают ли такого Михайлу
— Вызывает раз Михайлу командир и спрашивает: «Где же Глухарь-от наш, красноармеец Болотников? Все возле носа вертелся, а теперича им и не пахнет. Где же он, сукин сын?» Михайла отвечает: «Так, мол, и так, товарищ командир… Чего ты ему сказал, Михайла?
— Сказал: откуда, мол, мне знать?
— Вот. «А раз, говорит, ни ты, ни я не знаем, где он, значит, надо искать. Возьми трех красноармейцев, которые посмекалистей, подбери их себе таких и ступай. Найдешь, и зададим мы ему задачу». Взял Михайла красноармейцев, пошел. Целую ночь в снегах проплутались, а к утру набрели на сенные стожки возле хутора и решили посидеть в этих стожках, пообглядеться, а там уж што бог даст. А Глухарь-то шельма был — своих как раз в сено на ночь и прятал. Только, значит, эти ямку в стожке поразобрали, а их хвать за ошерки и: кто такие, откуда будете? Эти — мычать, а их в конвой и — к батьке. А тот из попов был — его просто-то не объедешь. Безо всякого Якова спрашивает: «Пошто, вашу крестную мать, пришли?» Георгиевский кавалер наш отвечает: «А, говорит, мол, у тебя харчи, слыхать, покрепче, дак мы оголодали.» Говорит так, а сам себе думает: покорми-ко нас денек-другой, а мы тем временем и поразузнаем чего, а потом ищи нас, свищи!» Да ведь и Глухарь не больно дурак был из себя, говорит: «Даже, говорит, господь бог, царствие ему небесное, велел человекам в поте лица хлеб-от свой добывать, а я, дескать не бог, дак у меня и тем паче стараться надо.» «А мы, мол, и рады постараться! — Михайла ему толкует. — Эти вот по плотницкому делу, а я дак гончар. Чего, мол, скажешь, то и будет сделано.» — «Ладно! — Глухарь отвечает. — Гончар мне вазу ночную сделает, штобы поубористее была, а плотики пущай четыре гроба сколотят, на случай, по своей мерке. Но это после. А сперва, мол, надо доложиться по всей форме: где противник стоит и какие у его силы?» Вот как дело-то повел! Михайла — тоже не криво повязанный — отвечает: «Мы, мол, из крестьян будем, у комиссаров по вербовке лямку тянем, а сами-то серые. Мол, насчет харчей у тебя слух услыхали да и дали ходу, потому воевать-то все одно где, коли под вербовку попали, а харч-от дело такое, што требуется. А про силы противника доложить можно. Народу в эскадроне порядком: нас вот четверо, потом из нашей же деревни Филька Рыжий, Ондрюха Галоп, Викентий, Грыжебейло хохол, Варюха… Это парень, хоть и зовется по-бабьи. Ну, да еще кой-кто — всех-то разве упомнишь? Винтовка при каждом имеется, лошади. С лошадями, правда, напасть. Кирька у Ондрюхи пал, Викентий своего этта по холке огрел да шибко, видать, — тужится теперича мерин. Остальные, кажись, справные, токо гоняют их шибко, а овса не кажный день…» Врет Михайла, а сам глядит, што Глухарь вроде как засыпает: патлы свои длинные поповские свесил — глаз не видать, дышит ровно и помленьку присвистывает — воздух, значит в ноздре у его гнется, сипит. Ну, мелет ему Михайла, а сам со своими пермигивается. А Глухарь этим разом волосья рукой раздвигает, и сна у его ни в одном глазу! Раззанавесился эдак, ногой в барабан в какой-то пнул — и два хлопца в дверях. Говорит им: «Серые они мужики. Да мало серые, дак и голодные в придачу, Пущай повар сварит им индейку, которую даве мне сулил, а покамест она у его парится, серых мужиков повыветрить надо. Дух от них неважнецкий идет.»
— Взяли их хлопцы под белы руки, привели в сарай, нахлестнули каждому по чересседельнику на запястья, да и вывесили на стропилах. Под ноги, правда, чурки подставили, токо штобы носками дотянуться. Не висеть чередом, не стоять. А индейка, мол, токо к завтрему упарится, обождите.
— Так же без рук можно остаться! — перебил рассказчика отяжелевший слегка Василий.
Михаил Лукич ничего не сказал, только опустил руки со стола на колени.
— Значит, день они так провисели, а токо темнеть начало, Глухарь приходит. «Скоко, говорит народу в эскадроне?» Михайла опять за свое: «Нас вот четверо, да Филька, да Викентий…» Глухарь и дослушивать не стал, ушел. И, видать, сниматься с места ему надо было, крикнул часовому: «Порубай их в лапшу и сарай запали!» Влетел молоденький казачок, шашкой чересседельники посек, шикнул, чтобы не выползали, покамест сарай дымом не обоймет, и зажег
— Вышло это накануне Рождества, а домой он явился уж к концу Пасхальной недели. По тому времени быть без рук, хуже, чем без головы: на подножке не увисишь, на крышу не заберешься, и в вагон не больно влезешь. Так и топал с полдороги. А время голодное было, вшивое. Оголодал, зарос. Да и это бы ничего себе, шел бы да шел, мол, какой уж есть! А его до губернии донесло, а там в баню потащился: до дому дотерпеть не мог, причередиться захотелось, чтобы, если девки-то свои встретятся, дак…. Волоса ему до бани стричь не стали, мол, прополощи сперва кудри-то. А вышел из парной и одеться не во что стало. Все вшивое-то бельишко, и шинелишку, и сапоги — все унесли. По тому времени народ ничем не брезговал. Ну, што? Али голым теперича ходи, али так и проживайся в бане. Погоревали с банщиком, объявили розыск, да толку-то чуть. Дали ему в милиции хламиду да валяные опорки, мол, как уж хошь добирайся. А хламида-то, видать, театральная какая попалась, али прежняя барская: широченная, длинная до пят и с оборкой, вроде накидки. В одной-то этой хламиде и пошел он в Стретенскую волость.
— Мешок, чу, солдатский не взяли — за лавку завалился, — уточнил Михаил Лукич.
— Ну да, мешок вот еще был, портянка в ем новая лежала, не успел променять на кусок, домой нес. Портянку-то вокруг голого места намотал и топал домой… Вот, значит, топает он домой, а у нас всю страстную неделю и всю пасхальную бой на всю волость идет. Храм-от мы еще в девятнадцатом покурочили маленько, и, скажи, што ни праздник, то нам жизни никакой нету. Попа бывшего… Как его, Михайла, не помнишь?
— Старого-то Серафимом, а последнего-то я и не видывал.
— Ну, да и хрен с ним, с попом. Осудили мы его — за подрыв, за вредительство народной власти, в чека поместили. А тут вдруг другой объявился — дьякон крестный ход собрал! Ладно… А волисполком у нас в поповском бывшем доме квартировал, в сторонке от села, но у дороги. Магазин там щас, ехали вы сюды как раз мимо. Сидим мы там с Генахой, жена его Варюха пришла. Сидим, горюем: где овса на яровое взять? Свой-от голодающему Поволжью отрядили. А вечер уж был. Варюха-то вдруг потянулась к окошку, поглядела да — матушки мои! — как заорет, да за Генахину спину, да крест за крестом, себя посыпает. Я — за винтовку и тоже к окошку. А этот, гляжу, и идет к селу-то. То ли голодный-то был, дак не до чего уж ему, то ли село-то увидел да обеспамятел, токо хламида-то у его открылась — и в опорках-то, голый, кроме одной портянки, и идет себе. Волосища длинные, зарос, да тощой-то такой — ну чистый Иисус Хритос, господь вседержитель, мать честная! Токо што вот со креста! Кроме нас его еще увидали да в крик, да еще — и пошло! Кто в дом, кто из дому. Судный, мол, день настал! А этот леший народ-от увидал да руки и тянет, торопится в опорках-то! Генаха мне: мол, давай, Макар, трать патрон, может, мол, это провокация какая. А у меня аж культя дрожит: а ну как на самом деле отпелося нам? Да и Варюха еще за трехлинейку хватается с голосом, мол, опаметуйтесь, антихристы, на кого ствол подымаете! Кой-как окошко прикладом выставил, пустил заряд, а куда — Христос знает! Оба патрона тогда извел. Ты мне скажи теперича, как я тебя не угробил тогда, а? — толкнул Макар приятеля плечом.
— Да уж полно-ко, гробельщк! — ответил ему тем же Михаил Лукич.
— А чего полно-то? Взял бы пониже, и поминай тебя потом.
— Да чего же не взял-то? Не взялося?
— Взялося бы, как бы захотел…
— Да што же не захотел-то?
Старики готовы были заершиться, и Денис спросил, чем кончилась история явления Михаила Лукича народу.
— Варька вылетела на дорогу да хорошо на колени сразу не брякнулась, носом в землю не зарылась. Узнала лешего. «Мишка! — кричит, — черти-то тя давят, родимый мой, напугал-то всю волость!» Да по морде хлесть его по бородатой-то. Потом мы с Генахой оклемались. Я дак без палки, на одной ноге ускакал встречать. Близко-то глядеть, он и на себя еще был похож, а уж издали — ну, чистый Христос… Ох, шуму тогда было — на цельный уезд. Из укома уполномоченный приезжал, два дня крутил Михайлу — што да как? Да… А вот так, скажи щас кому — ни в жизь не поверят.
— Ну почему же? Все это очень интересно, — сказал Денис.
— Да разве это все? — похвастал Макар. — Поживи-ко-те у нас недельку. Дак не такого наберетесь. Али песни мы с Михайлой поем — вота история-то!
— А ну! — попросил Денис.
— Пущай в конюшню к себе ведет! — остановила Матрена. — Дома-то, поди, посуда почернеет вся от ихнего пения.
— А мы шопотком, мать! — расхорохорился Макар.
— Нашепчу вот щас обоим! Как бы чередное чего пели. Не стыдно, люди-то добрые послушают, али уж залили дак?
— Раз так, тут дело серьезное, мужики! — сказал Денис и подмигнул своим. — Может, на улицу пойдем? Речка у вас тут есть?
— А мосток-от переезжали…
— Через ручей?
— Через какой ручей? Река это и есть. Княгиня она у нас.
— Как понять?
— А так. Зовется Княгиней. Узехонькая да мелкохонькая, а до того вертлявая, что вот как княгиня-то от неча делать вся и извертелась. Семь загибов на версте дает. И не пересыхает такая-то! Ключи бьют. А за Пеньковским полем — рядом тута — три бочага дала: Круглый, Ивистый и Вдяной.