Горемыка Павел
Шрифт:
Арефий встал, снял с полки шапку, резким жестом надел её на голову и ушёл из будки, оставив Паньку, подавленного предсказаниями, доделывать крест на могилу покойного скворца.
Воротился в будку Арефий поздно ночью, когда Панька уже спал, но к затронутой теме уже не возвращался.
Прошло ещё месяца два. Не так давно Панька вдруг возымел охоту к ученью и теперь все дни проводил за книжками, но мудрые науки давались ему с трудом. Весьма часто эти книжки выводили его из терпения; в поте лица разбирая одно какое-нибудь слово, он вдруг открывал, что оно ему давным-давно знакомо. Это его бесило, и он ставил вопрос:
Как-то раз, в раздражении на науку, он заявил Арефию, что все эти книжки написаны "нарочно" и ничего в них нужного ему, Паньке, нет.
– А тебе чего нужно?
– спросил Арефий.
– Мне-то?
– задумался Панька.
– Вот тут написано: "Наши дети сели и съели ягоды" и ещё: "Ель, мель, шмель, ел, мел, смел"... Это зачем мне нужно?
– Да, это действительно не тово... Ну, а ты читай дальше.
Панька читал дальше и всё-таки был недоволен, не находя ничего такого, что отвечало бы на смутные запросы его души. В этот день он прочитал две сказки и, по обыкновению, возмущённо размышлял на тему - зачем они ему нужны?
С улицы издалека доносились крики и смех мальчишек, и в окно будки весело заглядывало солнце. Это ещё более злило Паньку, не позволяя ему сосредоточиться на книжках. Птицы задорно щебетали, прыгая в клетках, и Панька, искоса поглядывая на них, вспоминал своё давнишнее желание выпустить всех птиц на волю. Где-то вдали глухо гремела пролётка. Панька посмотрел в окно. По улице шёл булочник, и Панька почувствовал, что ему хочется есть... Арефий что-то долго не идёт сегодня.
Дребезжание пролётки всё приближалось к будке, и вон она появилась из-за угла; на ней сидит полицейский, но не Арефий. Это Михайло... "А чего ему нужно?" - подумал Панька и, выйдя на улицу, встал у двери будки.
Михайло ещё издали махал что-то руками, как бы подзывая Паньку к себе. Панька смотрел на него и, видя, что весь он как-то странно растрёпан, фуражка сдвинута вбок и на затылок, шинель расстёгнута, догадался, что произошло нечто важное.
– Садись скорей!
– крикнул Михайло.
– Ну?
– спросил Панька, прыгая в пролётку.
– Вези назад в больницу!
– толкая извозчика в спину, скомандовал Михайло.
– Что... вышло?!
– крикнул Панька, бледнея и дёргая Михайла за обшлаг.
– Вышло плохо. Арефий-то с ума спёр. Спятил с ума. Помешался. Понимаешь? Пришёл к частному приставу и говорит: "Мучьте меня, я христианин. Мучьте, не хочу я с вами, говорит, больше никакого отношения иметь". Гоголев было его в зубы. Ну, он ничего, - "бей, говорит, Диоскор, но я пребуду христианином до века". Ишь ведь какая чепуха!.. Пока что, он, Арефий-то, давай с полки хватать дела, да обземь их, да ногами по ним: "Сокрушу, говорит, ваших идолов в прах", и прочее такое. Ну, конечно, его сейчас верёвкой и в больницу, а он-то говорит, а он-то говорит!.. Н-да! вот они, книжки-то, и сказались. Эх ты, горе - эта грамота! Думается, от неё и всякое недоброе в голову идёт. Сейчас это - как, да почему, да зачем, да тьфу!.. и с ума спятишь. Жалко малого-то, страсть как! товарищ ведь, старый друг!
Панька сидел подавленный, угрюмый и бледный и молча слушал, припоминая Арефия, каким он видел его вчера, третьего дня и дальше, в глубь прошлого... Ничего не было заметно за старым полицейским солдатом, кроме того разве,
Раз, впрочем, не так давно, он заговорил о жизни в Ташкенте, о жаре, песке, диких тамошних людях и о каких-то поступках, за которые этих людей нужно убивать, как крыс. Но, поговорив об этом, он снова замолчал и всё время, до сегодняшнего утра, был человеком как следует.
– А он что - выздоровеет от этого?
– прервал Панька разглагольствования Михайла.
– Он-то? Ну... известно... конечно... выздоровеет. А что доктор разве он может что знать вперёд? Никогда! Доктор может лечить, и всё тут, и больше этого ему не дано. А ты будку запер? Извозчик, стой! А будку ты запер, а?!.
– Наплевать на будку!
– махнув рукой, с раздражением крикнул Панька. Разве что говорил доктор? Ты скажи, говорил? Эх, зачем ты остановил извозчика! Едем, дядя Михайло, скорей!
– Как едем, коли ты не запер будку! Ах ты, братец мой!.. едем, говорит! Ну ж дитё!.. Растаскают ведь всю будку! Извозчик, назад! Поезжай, дурак, назад!
– Милый дядя Михайло! Не надо!.. Едем туда, к тяте Арефе!.. пёс с ней, с будкой!
– кричал Панька, волнуясь.
– Невозможно, чудак! Я один ворочусь ин. Один! Извозчик, вези его, вези в больницу! Ну, пошёл! где сумасшедших сажают, вези! А ты спроси там, Панька...
Но пролётка загремела, и Панька не расслышал, что надо спросить. Он ёрзал по сиденью пролётки и всё понукал извозчика: "Скорее поезжай!"
– Сейчас приедем!
– убедительно отвечал извозчик, чмокал губами, махал кнутом в воздухе и корил лошадь, возглашая: - Ну, куда ты прёшь, дура? Али ты тоже с ума сошла?
– и, дёргая вожжами, сворачивал ей голову то вправо, то влево, на что она отвечала ему негодующими взмахами жидкого хвоста и недовольным фырканьем.
Михайло своим печальным сообщением точно сорвал с мозга Паньки какую-то пелену, мешавшую ему до сего дня правильно понимать и воспринимать окружающее. Панька почувствовал себя одиноким, беззащитным и инстинктивно как-то насторожился, подозрительно и недоверчиво поглядывая вокруг и усиленно пытаясь заглушить неотвязно нывшую в его груди холодную тоску, позывавшую его расплакаться. Всё - извозчик, улица, люди, шедшие по ней во все стороны, - теперь показалось ему более чуждым, чем вчера, например, и возбуждало в нём боязливое опасение чего-то обидного и нежелательного. И даже небо, ясное, горячее летнее небо, вчера тёплое, ласковое, сегодня стало каким-то бездушным, сухим и не имеющим к нему, Паньке, никакого отношения.
– Ты как думаешь, выздоровеет он?
– спросил Панька у извозчика, подъезжая к решётчатому забору, за которым стояло жёлтое холодное и скучное здание больницы.
– Он-то? Вы-ыздоровеет! Налево, чёртова кукла, налево! Экая непутёвая планида!
Но раньше, чем "чёртова кукла" и "непутёвая планида" успела поворотить налево, Панька спрыгнул с пролётки и стрелой помчался к жёлтой стене, на которой тёмное пятно отворенной двери смотрело глубоким зевом.
Этот зев поглотил Паньку, обдал скверным, прохладным веянием и остановил его, недоумевающего, куда теперь идти.